22–23 октября 1964 г. 404. Чужому страннику («Глаза у тебя — стальные…») Глаза у тебя — стальные, точно бляхи стальные две, точно спрятаны мысли дурные под замком в твоей голове. На губах у тебя — улыбка, но во взгляде совсем не смех. Ах, судьба изменчива, зыбка, взгляд холодный пугает всех. Все же очень хочется верить, что, быть может, ошиблась я, что не прячешь ты образ зверя и в душе твоей — не змея. 23 октября 1964 г. 405. «Вот и август уже растрачен…»[194] Вот и август уже растрачен — золотые розданы дни — ничего не получишь сдачи, как назад теперь ни мани. За рекой, над рыжей осокой птичья стая клином на юг в белом небе взвилась высоко от налета северных вьюг. Не смотри в окно исподлобья ожиданьем темным томим, что дожди непробудной дробью застучат по окнам твоим. Самой черной, пустынной ночью возле складок спущенных штор не забудь: ты видел воочью летних дней золотой узор! 28 октября 1964 г. 406. Именины («В воскресенье, к старой гостиной…») В воскресенье, к старой гостиной, где накрыто шалью старинной желтозубое пианино, отыгравшее долгий срок, опершись на толстые трости, собирались званые гости — кто пешком, а кто — на metro. Было все нарядно и чинно, был большой пирог именинный (как положено, с осетриной), были водки и были вина и парадное серебро. Разговор затянулся длинный, анекдоты, смех беспричинный, demi-tasses, бенедиктины, а потом, ублажив нутро, вспоминали, порой не без злости (под романсы Паоло Тости), тех, кто жив и кто на погосте, и судили зло и добро. И не слушая «хватит, бросьте!», перепив на последнем тосте, хоть и чувствуя, что de trop. баритон о руслановом росте спел про поле и мертвые кости и закончил… песней Пьеро. А потом, в тишине полночной, кто вдвоем, а кто — одиночный, расходились в час неурочный, когда холодно и серо, под белесой луной восточной и пешечком и на metro. И как символ совсем невинный суеты людской именинной, задохнулся окурок — в длинной в тонкой рюмочке Cointreau. 11 марта 1965 г.
407. «Ты не знаешь, куда ты идешь…» Ты не знаешь, куда ты идешь, для чего свою песню поешь, и не знаешь, куда ты придешь и какую утеху найдешь. Наливается золотом рожь, изумрудная в зелени дрожь, одинаково полдень хорош для бродяг, для детей, для вельмож. Но когда ты до грани дойдешь, ты увидишь и сразу поймешь, что надежды твои были ложь, что потерянных дней не вернешь, — что ж, ты обратно опять повернешь и понуро назад побредешь, не узнав, для чего и живешь За полями, где сжатая рожь где овраг на могилу похож, с болью на сердце, острой, как нож ты почувствуешь, что устаешь, и печально итог подведешь и, быть может, подумаешь: «Все ж, Божий мир, вероятно, пригож, есть и правда, не все только ложь…» И свернувшись в комок, точно еж, в свою темную нору нырнешь, и усталые веки сомкнешь, и умрешь… 16/17декабря 1965 г. 408. Поэту («Затерялась, забылась где-то…») Затерялась, забылась где-то нежная юность поэта — не осталось следов, где прошла когда-то, где поляна была примята среди белых майских цветов. Смолк последний аккорд сонета. Выпал ландыш давно из петлицы. Ночь в окно — затуманились лица, и под желтым, скупым фонарем этим темным, глухим ноябрем никто не споет о нем, не придет о нем помолиться. Все не верили знакам, слезам, не видали, как стлался туман по низам, вот, мол, только воскликнуть «Откройся, Сезам» — ждали чудо увидеть в пещере. А оттуда глазом недобрым их встречали гадюки и кобры и клыкастые, смрадные звери — а потом, убегая по кочкам, пескам. прижимая беспомощно руки к вискам — не заметили — тот на пути отстал, не слыхали последнего крика, и когда оглянулись дико при финале звериного скерцо, увидали, как кровью дымилась гвоздика вместо ландыша возле сердца. вернуться Variant in the last line in the manuscript: «летних дней золотой убор!» |