Когда он делает шаг мимо пуфа, она не отступает. Любой признак слабости его только подзадорит.
Доставая что-то из кармана куртки Our Legacy, которая стоит бог знает сколько, он говорит:
— А вот это лучше всего доказывает нашу любовь.
Ключ. Вот как он сюда вошёл.
— Где ты его взял?
— Где взял? Не помнишь?
— Только не говори, что это я тебе дала.
— Ты меня знаешь, сладкая. Я говорю только правду.
— Не говори, что он от меня.
— Хочешь его обратно?
— Я хочу его. Никакого «обратно» тут нет.
— А второй тоже хочешь?
Она молчит.
— Помнишь? Ты мне второй дала — на случай, если этот потеряю.
— Ты его не получишь.
— Его? У ключа нет ни «он», ни «она».
— Будь ты проклят.
— А я-то думал, ты у нас церковная дама.
— Положи оба ключа вон на тот стол.
— Третий хочешь? Четвёртый?
Он делает шаг к ней, потом ещё один. Между ними футов пять. Ключ он убирает обратно в карман куртки.
— У меня кореш есть, раньше у слесаря по замкам работал. Хочешь — придёт, все замки сменит, будешь себя в безопасности чувствовать.
Джон выходит из коридора в гостиную. Он принёс пистолет из маминой спальни. Держит его обеими руками, стволом в пол.
— Пулю всадишь, пацан?
Джон смотрит на мать.
Она велит ему положить пистолет, но он не слушается.
— Знаешь, что значит «пулю всадить»? — спрашивает Алим.
— Нет.
— Это значит — в кого-то стрелять. Ты собрался в кого-то стрелять, пацан?
— Оставь его в покое, Алим.
— Не могу его оставить в покое, если всё тут — из-за него.
— Джон, иди в свою комнату.
Улыбнувшись ей змеино, Алим заговорил сладким голосом, совсем не вязавшимся с его словами:
— Сладкая, я тебя, конечно, люблю, но иногда ты тупая пизда. Всё пройдёт куда лучше, если ты будешь держать рот на замке, когда я с сыном говорю. Сможешь, сладкая?
Она уберегала Джона, не подпускала к нему уличную заразу. Он хороший мальчик, но жёсткого опыта у него нет. Он не безрассуден и уж точно не вспыльчив, но кто знает, что он сделает, если Алим ударит её. Он может принять обычную пощёчину за начало убийства. Даже если он только ранит Алима — что тогда будет с ним? Не колония для несовершеннолетних, нет. Но что-то будет. Его заберут органы опеки на психологическую оценку, их разлучат на несколько дней, а может, и дольше, может, намного дольше. А с детьми иногда случается плохое, когда они попадают под опеку государства. Нине кажется, будто она идёт по проволоке над бездной.
Алим говорит Джону:
— В этой вашей школе «Сент-Энтони» вас вообще чему-нибудь, кроме тупой херни, учат?
Мальчик смотрит на пистолет в своих руках.
— Если на мужика ствол достал — будь готов его пустить в ход, потому что он в ответ свой достанет. Если только он не твой отец.
С той секунды, как Алим впервые заговорил, Нина не слышала, как дождь барабанит по крыше. Для неё дом словно утонул в тишине какой-то чудовищной возможности. И вдруг она снова различает этот грохочущий водопад дождя — звук, от которого её охватывает ужас, будто к ним по рельсам несётся тяжёлая и неостановимая судьба, которой уже не свернуть.
Алим говорит:
— Тебя эти попы учат, что родного отца шлёпнуть — это праведно, и так ты в рай попадёшь, Иисуса увидишь?
Джон всё так же не отрывает взгляда от пистолета.
— Единственное будущее, которое есть, пацан, — здесь, в этом одном мире. Видел своё будущее, Джонни?
Алим ждёт. Джон не отвечает.
— Это что ж за алтарник такой, что родному папаше ответить вежливо не может? Ну-ка скажи мне — видел ты своё будущее?
— Нет.
— А я его вижу ясно. В школе этой в тебя льют иисусову отраву, тут, в этом говёном доме, тебя обабят, а потом всю жизнь тебя будут гнуть и ломать все, у кого яйца есть, пока тебе не станет невмоготу, пока на трубку не сядешь — может, крэк фрибейзить, а может, вляпаешься в дуло грёбаного двенадцатого калибра, картечь глотая, лишь бы свалить из своей никчёмной жизни. Слышишь меня?
— Да.
— Веришь мне?
Помедлив, Джон говорит:
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Не знаю.
— Тебе лучше об этом подумать. Крепко подумать. За своё надо вписываться, как я за своё вписался. Я весь этот округ держу, пацан, крепко держу. У меня есть сила тихо ввести тебя в «Виг», поднять там, как надо. К твоим шестнадцати ты уже будешь жить по-крупному, бабки грести лопатой.
Джон поднимает голову и смотрит на мать. Ему стыдно — и за себя, и за неё.
— На меня смотри, пацан.
Джон смотрит на него.
— Не будь бабой. Не будь чмом. Скажи, что не будешь.
— Ладно.
— Скажи. Скажи это. Давай, пацан, хочу услышать.
— Я не буду бабой.
— Всё скажи.
— Я не буду чмом.
— А ты знаешь, что такое чмо?
— Кажется, да.
— Чмо — это фальшивка и слабак.
Джон прикусывает нижнюю губу.
— Ни один мой сын не будет ссать сидя и ни перед кем на колени не встанет.
— Хватит, — говорит Нина.
Лицо, которое Алим поворачивает к ней, — уже не его лицо, а лицо чего-то такого, что вечно лежит, свернувшись кольцом, на дне мировой ямы и ждёт своего часа, чтобы пожрать. Такой яростью, такой злобой, такой жаждой власти, таким голодом до насилия его взгляд ещё никогда не был так отточен, а черты — так отчётливы.
— Хочешь зубы сохранить — заткни свой поганый рот.
Он говорит всерьёз. Он действительно покалечит её.
Джон издаёт тонкий, чистый звук мучения. Пистолет всё ещё направлен в пол, но качается туда-сюда, как маятник в напольных часах, будто отсчитывает секунды до мгновения, которое уже никогда нельзя будет ни забыть, ни искупить.
Алим говорит мальчику:
— Ты моя кровь. Я не могу не любить свою кровь. Знаешь, как сильно я тебя люблю?
Джон продолжает издавать этот страшный звук.
— Я тебя так люблю, что не дам никакому иисуснику и никакой недо-Опре размягчить тебя, сделать из тебя сопливого косильщика газонов или раба на зарплате, который перед всеми голову гнёт. Я тебя убью раньше, чем увижу, как тебя опустят из настоящего мужика в жалкую ползучую тварь, позорящую меня перед всем миром. Тринадцать лет — это уже возраст, чтобы делать себе имя, быть там, где всё решается, правила устанавливать, а не жить по чужим, любую сучку брать, когда захочешь. Я тебе место готовлю, сладкое. Всё устраиваю чётко, как надо. Так что и ты готовься.
Джон молчит.
— Готовься, пацан. Слышишь меня?
— Да.
— Слышишь меня?
— Ага. Это хорошо.
— Что хорошо?
— Уехать отсюда.
— Дыра же, да?
— Скука, — говорит Джон. — Тут никогда ничего интересного не происходит.
— И не будет, — уверяет его Алим. — Не здесь.
— Я про тебя слышал.
— Всё это херня.
— Я не про то, что она говорила. Я про другое — на улице про тебя слышал. Ты человек известный.
— Не просто известный, сынок. Сам увидишь. Время придёт — и ты станешь человеком. Не Джон Дозьер уже. Джон Саттер. А хочешь — придумаем тебе новое имя, по-настоящему уличное, такое, чтобы все знали и когда-нибудь кланялись.
Джон бросает на мать вызывающий взгляд. Она боится, что он переигрывает. Молится, чтобы он ничего больше не сказал — ни слова. Если отец почувствует обман, он может забрать его прямо сейчас.
Торжествуя, Алим поворачивается к Нине, глядя на неё с тем ледяным презрением, которое он испытывает ко всем женщинам.
— Ты знала, что этот день придёт. Он был твоим только до тех пор, пока не дорос до того, чтобы стать моим.
Она отвечает почти шёпотом, яростно:
— Ненавижу тебя.
— И хорошо. Ненависть — это то, за что можно держаться, чтоб не развалиться. Неправда, что любовь мир вертит. Ненависть его вертит. Только запомни, кто из нас — ты или я — умеет ненавидеть лучше. Теперь я знаю, что у пацана в голове, так что начну ему дорогу в «Виг» мостить, своих к нему приучу, через несколько дней всё будет готово. И не думай, что сможешь схватить его и сбежать. Нет такого места, где я вас не найду. Ни один закон тебе не поможет. Это закон позволяет мне быть тем, кто я есть. Настоящего закона больше нет. А когда тебя найдут — что ты будешь делать со своей жизнью? Никому не нужна слепая бухгалтерша.