Клятва, данная прежде Рыси, повторялась. Чуть другими словами. Для других слушателей. В другом месте. Но не меняя ни смысла, ни той предельной искренности, с какими была произнесена изначально, тогда, в подвале, в Олешье. Хотя, скорее её не проговорили, а прорычали два голоса одного тела. Всеслав не знал про бакинских комиссаров, про героев-Панфиловцев, про ребят из девятой роты на высоте 3234 и про псковских героев и чудо-богатырей шестой роты на 776-ой высоте. Я не знал многих и многих других из его памяти. Но сомнений друг в друге у нас не было и тени.
— Не для того, люд Полоцка, люд русский, гибнут отцы, дети, мужья и братья ваши, чтобы вон та ленточка алая, кровью их нарисованная, шире тянулась! А для того, чтобы дети, дети!.. Ваши, их, мои — все дети на Руси могли как можно дольше не брать больше в руки секиры да меча! Не брать лука и стрел калёных! Не брать заступа, чтоб ямы под домовину рыть друзьям да братьям!
У обычных людей голос давно бы взлетел ввысь, да там и оборвался, «дав петуха». У нас со Всеславом Полоцким с каждым словом он опускался всё ниже и ниже, не теряя силы и редкого, искреннего, нутряного надрыва. «Давая волка». Если не медведя.
В толпе плакали. Даже мужики.
— Винюсь! Винюсь перед вами, люди добрые! Перед тобой, землица родная, Русская! Будут битвы впереди. Будут павшие воины…
— Клянусь! — и тут, кажется, лязгнули в унисон с нашими голосами колокола Софии, древние дубовые плахи по лесам заповедным и все би́ла и звонницы на Руси. — Клянусь! За каждую жизнь друзей и братьев моих, отцов, братьев и детей ваших, возьму я сторицей! Тысячекратно возьму! Чтоб самая последняя падла в самом дальнем краю мира зареклась даже смотреть в нашу сторону!
Всеслав рванул во́рот на рубахе, из-под которого шёл пар, окутывая его призрачными, жутковатыми клубами на морозном воздухе. И клубы те вырвались из-за во́рота, от чего вид Чародея стал и вовсе невероятным. Человек, рвавший душу, стоя на ступенях Святой Софии, клялся родной земле. И жар, пал, огонь, что жёг его изнутри, невозможно было ни подделать, ни скрыть. А удар кулака в грудь, будто поставивший точку в этой клятве, поднял ввысь с деревьев и крыш воро́н. И закружились они чёрным хороводом над рыдавшими людьми внизу, разрывая чистое, безоблачное голубое русское небо надсадным хриплым карканьем.
Этого в плане не было. План, признаться откровенно, полетел к чёртовой матери ещё тогда, когда начали рыдать в церкви вдовы. Но, видно, Боги так управили.
Запел Ставр.
Хотя песней это назвать было нельзя. И на третьем слоге, на втором слове, про во́рона, поддержали его отец Иван и Буривой, великий волхв. И слёзы, одинаковые слёзы, дрожавшие в их таких разных глазах, нельзя было не заметить. И не оценить их тоже было нельзя.
Древняя песня. Старая, бесконечно старая песня. С тех самых незапамятных времён, когда двуногие только-только завели привычку убивать себе подобных, считая именно это честью и доблестью. И те, кому свезло вернуться домой живыми, пели о тех, кому не свезло. Понимая, что сами могли оказаться на их месте. Понимая, что их смертями оставили себе свои жизни и жизни своих детей. Зная, что угадать, кого в другой раз приберёт костлявая, как бы её не звали, Мара-Марьяна ли, Хель, Геката, не в силах человечьих.
И к голосам старцев, хриплым и рваным настолько, что их и за голоса́ живых людей-то принять было сложно, присоединялись другие. Сперва по одному. А потом и целыми десятками.
Прижимали к сердцам кулаки старики, плотники, ковали, возчики, рыбаки, лесорубы, пекари, давно оставившие службу в княжьих дружинах. И точно так же удерживали в груди сердца́, будто рвавшиеся наружу, Гнатовы нетопыри, Яновы стрелки, Ждановы копейщики и Алесевы всадники, от сотников до новиков. И так же пели все до единого мужчины на площади. От великого князя до последнего нищего калеки на здешней паперти. Каждый, Каждый, из которых принимал и делил с братьями страшную в честности своей клятву.
Хриплый, но неожиданно высокий тенор безногого убийцы был первым. На фоне сумасшедшего грая-карканья осатанелых чёрных птиц, которых будто выстрел или взрыв вскинул в чистую утреннюю лазурь одновременно со всех крыш.
Гул, низкий и тяжёлый, патриаршего баса поддержал срывающийся напев рыдавшего старого воина. Рваный баритон великого волхва, слёзы которого одинаково текли из слепого и зрячего глаз, будто плечо подставил Ставру, обнял и встал рядом, выпрямляясь, как перед вражьими стрелами.
«Включились» гусли, бубны, рожки и жалейки. Робко, боясь помешать словам песни-клятвы воинов. Которым невозможно было помешать.
Задрожал воздух за левым плечом Всеславовым. Тот, певший вместе со всеми, обернулся резко, не прерывая песни. И выдернул вперёд чёрную наложницу, горелую девку, нечаянно взятую на меч в Булгаре. Которая плакала и дрожала, но выводила какие-то пассы над невесть откуда взявшимся большим бу́бном, обтянутым старой истёртой серой исполосованной кожей. На чёрных сверху, светлых снизу пальцах её были надеты какие-то невиданные кольца. Они и те движения, что выводили те пальцы, заставляли бубен петь так, как кожа и дерево не поют. От гула и вибрации шерсть вставала дыбом. И она плакала. Сенаит, не сводившая глаз с Чародея, рыдала в три ручья. Но пела. Без слов, чудом попадая в мотив. Но пела.
Выл-шипел голосом, на живой не похожим вовсе, Гнат Рысь. Гудел страшно, хрипло, Ждан, на правой руке которого, вцепившейся мёртвой хваткой в рукоять секиры, висела плачущая Домна. Резко, отрывисто, как сокол в бескрайнем небе, не пел — кричал Янко-стрелок. Размеренно, тяжко, будто выталкивая завязнувшую насмерть в трясине подводу, тянул Алесь. И плакали все. И текли, пропадая в бороде, слёзы великого князя Полоцкого и Всея Руси Всеслава Брячиславича. И плакал я. Неприкаянная душа в чужом теле, повидавшая столько боли и грязи, сколько мало кому довелось. И плакал весь город. И рыдала вся земля Русская. Принимая и подтверждая принятие страшной, тяжкой, вечной клятвы.
* * *
Как лейтмотивы:
https://music.yandex.ru/album/11895717/track/70431380
https://music.yandex.ru/album/38775544/track/144270267
Глава 16
Каждому свое
Евдокия Макремволити́сса, вдова императора Константина Десятого Дуки и пока жена императора Романа Диогена, сидела у окна, держа в руках письмо. Свечи мерцали, отбрасывая тени на стены, расписанные картинами из жития святых. Святые и великомученики тускло и без интереса смотрели на женщину, готовившую убийство. Им, наверное, на их веку и не такого довелось повидать.
В дверь постучали условным знаком — дважды, потом трижды и снова дважды.
— Войдите, — произнесла императрица, откладывая и переворачивая лист. Её отец, Евстафий, всегда делал так. Он был вельможей и писателем. Эта его привычка всегда и ото всех скрывать написанное досталась и дочери.
Иоанн Дука вошел бесшумно, как тень. Высокий, худой, даже тощий, кесарь носил на лице монаха глаза и ухмылку ростовщика. Он поклонился императрице формально, без почтения.
— Евдокия.
— Иоанн. — Она не предложила ему сесть. Между ними не было ни родственной любви, ни тем более доверия, только общая цель. — Посольство готово?
— Михаил Пселл выходит послезавтра. С ним двадцать человек. Золото, щедрые дары. — Дука подошел ближе, понизив голос. — И карты. Всё, что просил Всеслав.
— Он не просил. Еще. — Евдокия усмехнулась. — Но попросит. И мы дадим. Вопрос в другом: что от него получим мы?
— Лекарство, исцеление. Зерно в портах и на складах. Мир в перспективе. И престол для твоего сына в первую очередь, — он перечислял, загибая худые длинные узловатые пальцы. — Всеслав признает Михаила законным императором. Роман… — кесарь чуть помедлил, — Роман будет устранен. Тихо. Без крови на площадях и этих его невыносимых вояк на каждом углу.