Тысячи глаз провожали княжью стаю. В каждом взгляде были восхищение и любовь. И лишь в некоторых — восхищение и сочувствие к великому князю, что сам, своими руками или словами на глазах других помогал каждому, кому только мог. Летая по необъятной, огромной, как все своими глазами видели на белом экране «стенгазеты», русской земле.
А в тереме спал Давыд Святославич, князь Рязанский да Муромский. Всеслав нашептал ему лечебный сон перед тем, как покинуть его гостеприимный дом. Передав приветы и гостинцы от отца и старшего брата. На которые во все свои огромные зелёные глаза глядела Злата, не отходившая от постели князя. И снова беззвучно плакала. Но уже не от отчаяния.
Глава 18
Во Муромских лесах
От Рязани до Мурома домчали с одной ночёвкой. Расположились под левым берегом, там, где впадала в Оку речка с названием Талая, что текла подо льдом из Шо́мши-озера. Последний участок выдался трудным, Ока петляла змеёй меж заросших густым лесом островов и мысов, через которые протащить саночки, срезая маршрут, было невозможно. Так и кружили вместе с руслом под беспрестанную матерщину Рыси, извилистый путь решительно осуждавшего, мягко говоря.
Едва только завалились спать, как зашёл в наш штабной шатёр-ангар один из Ти́товых. Эти первыми наловчились привязываться верёвками к бортам и креслицам, поэтому днём, как настоящие нетопыри, крепко спали, спрятав ли́ца в высоких воротниках, а ночью заступали в охрану лагеря.
— Батюшка-князь, прости, что в неурочный час, — начал было он.
— Говори ла́дом, Стёпка, один пёс разбудил уж, — буркнул Рысь, откладывая швырковый нож. Откуда он у него и взялся-то под пологом-одеялом?
— Там баба какая-то… Бормочет чего-то не по-нашему, — выдал обычно очень общительный Степан неожиданно мало данных.
— Ты обмёрз там, что ли? — рыкнул Гнат, вставая. — Какие бабы ночью в чистом поле? Не знай я тебя, решил бы, что заспал, ха́рю давил в засидке, а не сторожил. А ну доложить толком!
— Прибыла на санях, запряжённых парой трёхлеток, чалым да каурым. Кроме ножа, ничего при ней, ну, разве под тулупом только, но мы не глядели. В ноги бухнулась, плачет, в сани тычет. Дитёнок там у ней, синий весь… — зачастил тот.
— Обоих сюда, бегом!!! — рявкнул Всеслав так, что Стёпку вы́дуло за толстый войлок, и стены, кажется, подскочили. Него́да, и та лучше докладывала, с важного начиная!
Зарёванную, заиндевелую, орущую бабу со свёртком в руках внесли двое бойцов, не успел я поставить один на другой два плетёных ларя́-сундука. Вар молча выдернул будто из воздуха скрутку с набором, во второй руке у него уже была фляга с дезраствором.
— Сюда клади, — махнул я рукой ошалелой матери, понимая, что речи она может и не знать, но по жесту должна догадаться. И не ошибся.
Свёрток опустился на лавку левых от входа саночек, одних из тех, из которых и были «сделаны» стены нашего походного лагеря. Растеребив шкуры и тряпьё, разрывая пелёнки и ломая с мерзким звуком себе ногти, вряд ли замечая это, она распеленала малыша.
Давным-давно, в моём будущем прошлом, возможном или невозможном, мы с мамой и братом вернулись из эвакуации. У нас появился отчим, а после и сестрёнка с братиком. Отчима, полковника медицинской службы, направили преподавать в Ивановский мединститут. Жили мы тогда в Ко́хме, городке или, скорее, рабочем посёлке рядом с Ива́новым. Потом жизнь носила нас и по Союзу, и за кордоном, по крайней мере меня. Там же, в Кохме, под огромными липами, что росли вдоль ограды, на старом кладбище остался навсегда пятилетним мой младший братишка. У него была дифтерия. Эту заразу я с тех пор ни с чем не путал.
Руки сделали всё сами. Ребёнок, которому было хорошо если две зимы о́т роду, не дышал. И сколько времени он не дышал, вряд ли знала даже мать, что рухнула сразу же, едва Гнат перекинул тельце синевшего сына на светлую холстину походного операционного стола. Левой я махнул дважды, обработав снаружи гортань, а правой тут же вскрыл её, поймав интубационную серебряную трубку, что сунул вместо отброшенного скальпеля умница-Вар. И только после этого приложил палец к сонной. Сразу же начав непрямой массаж маленького сердца. Которое не билось.
В мёртвой тишине, нарушаемой только бабой, что вцепилась зубами в свою ладонь, как Него́да вчера, и скулила на одной ноте, секунды, известные из всех здесь лишь мне одному, тянулись отвратительно медленно, беспощадно равнодушно.
— Давай, малыш, давай! — рычал я, продолжая раз за разом вдавливать узкую бледную грудь, — Не смей умирать! Живи!
В трубке всхлипнуло, как в пустом водопроводном кране, из нее брызнула кровь. А под пальцами правой руки заколотилось пойманной синичкой сердце.
Плёнки, толстые, плотные, выходили трудно. Мальчика, начавшего колотиться, я погрузил в сон или в то подобие кататонического ступора, которое получалось при предыдущих операциях. И махнул окровавленной рукой матери. Та подхватилась, хотя только что даже сидела с трудом, и встала рядом. Положила ладони, искусанные, с обломанными ногтями, на виски сыну и запела. Наверное, колыбельную, слов я всё равно не понимал.
Разобравшись с плёнками, обработав, подсушив, снова обработав горло и нанеся ту чудодейственную Антониеву мазь, закрыл гортань. Спавший мальчик дышал самостоятельно. Тщательно вымыв руки, услышал Гнатово:
— Рожу с бородой тоже помыть бы. Маленький, а наплевал тебе, как большой.
И замер.
О том, чтобы великий князь переболел дифтерией, в его памяти я ничего не видел. Зато моя тут же выдала всё, что в ней было. И про все возможные формы пакостного заболевания, и про смертность среди невакцинированных. И про то, что до появления той вакцины ещё восемь с половиной сотен лет.
— Гнат, малый мешок лекарский дай мне. Вар, руки проверь и лицо, нет ли где крови или пореза. Стёп, пройдись по нашим, узнай, вдруг кто тутошнюю речь разумеет? — голос Всеслава или мой звучал будто бы совершенно отдельно от тела. Которое механическими движениями смывало с бороды, губ и щёк кровь малыша. Заражённую бактериями.
— Кондрат, настойка та из деревянного вина на рыжих муравьях у тебя есть ли? — спросил я у главного конструктора. Который, как и воевода, и верный телохранитель, не сводил с Чародея встревоженных глаз.
— Есть, княже, — выдохнул он еле слышно.
— Принеси, сделай милость, — непривычная для великого князя вежливость и задумчивость напугали плотника, и к нужным саночкам он кинулся, как настёганный.
— Сла-а-ав? — нехорошим тоном протянул Рысь.
Я прошёл рядом с ним, сел возле походной жаровни и протянул к ней руки. Что-то прохладно стало.
— Сла — а — ав⁇ — голос Гната стал ниже и неприятно подрагивал.
Я покосился на него и чуть качнул головой, чего, мол, докопался-то? Слышу я тебя и вижу даже.
— А что будет, если ты его хворью заболеешь? — воины и мастера столпились вокруг, и, глядя на каждого из них, было предельно ясно: вопрос беспокоил не только воеводу.
— Вернее всего помру-у-у, — изобразил я в ответ Рысьину же интонацию. — Но вот беда, некогда мне помирать совсем. Дел много. Значит, придётся что-то другое придумывать.
— А… А чего другое-то? — вообще неожиданным от него голосом прошелестел Вар. Явно злившийся на себя за то, что прозевал угрозу и беду. Которых не мог предугадать.
— Ясно чего, — вздохнул я, потерев лицо ладонями. — Если сдохнуть не выйдет — будем жить. За малым дело. Ненароком за Кромку не перекинуться. Дай мешок-то, Гнатка, чего ты мнёшь его как… это самое ибо потому что?
Немудрённый юмор чуть оживил обстановку. Поняв, что вот прямо сейчас великий князь синеть, задыхаться и закатывать глаза не собирался, народ загомонил. Я же сидел у жаровенки, копаясь в полученном мешке. Вынимая ступки и пестики из толстой глины, серебряные пластинки и первый на Руси походный набор маленьких ко́лбочек и пробирок. Единственный из всех, знавший о том, что инкубационный период у дифтерии — от двух до десяти дней. Чаще же — до четырёх. И жить захотелось ещё острее, чем в то утро на коньке великокняжеского терема в таком далёком теперь Полоцке.