Открывался. Он рассказал, почему оказался в Святой Марии. Поделился кусочками себя – и я была уверена, что не без опаски.
Он уже открыл рот, чтобы что–то сказать, но я перебила:
– Помнишь, ты говорил, что твой отец – плохой человек? Что отец Бэйна – плохой? Что сам Бэйн – плохой?
Брови Исайи сдвинулись, он молча кивнул. Я сглотнула ком страха, подступивший к горлу, и сделала шаг вперёд, прижав ладонь к его резко очерченной челюсти, пальцы растекались по горячей коже.
– Помнишь, я говорила, что знаю толк в плохих людях?
Его взгляд резко вскинулся ко мне, когда я прошептала что–то настолько обнажённое, что не оставляло места отступлениям:
– Мой дядя – тоже плохой человек, Исайя. И ты был прав. Я бегу от него.
Его руки схватили моё лицо так стремительно, что я пошатнулась назад. Наши губы слились в поцелуе, пока он сжимал мои щёки с такой силой, что моё тело буквально врезалось в его – от внезапности пульс пропустил удар.
Его язык проник в мой рот, и знакомые искры, которые возникали при каждом его прикосновении, вспыхнули пожаром. То ли тяжесть моих слов сделала этот поцелуй глубже предыдущих, то ли мне это лишь чудилось?
Исайя резко отстранился, прижав меня спиной к двери.
– Зачем ты это сказала? Откуда это сейчас взялось?
Я сделала глубокий вдох, прежде чем ответить:
– Ты поделился со мной частью своей правды. Ты заслуживаешь того же.
На несколько мгновений воцарилась тишина. Он провёл рукой по лицу:
– Мы с тобой сгорим дотла. Ты же понимаешь это? То, что между нами... – он указал на меня, затем на себя, – ...это нечто иное.
– Иное? – Я покачала головой, отбрасывая вопрос. Это не имело значения. – Мне всё равно, если я сгорю.
По крайней мере, здесь, в Святой Марии, у меня был выбор.
Его губы вновь накрыли мои в стремительном, перехватывающем дыхание поцелуе. Когда он отпустил меня, я увидела в его чертах что–то мрачное – мучение? Боль? Сожаление? Любой вариант вонзался в грудь как нож.
– Было бы жаль, если бы кто–то столь невинный, как ты, сгорел дотла, Джемма.
Затем он развернулся и исчез в темноте коридора так же бесшумно, как когда–то вошёл в мою жизнь.
Слоан уже спала, когда я прокралась в нашу комнату, и я была благодарна за это. Мои губы растянулись в улыбке при виде стикера, прилепленного к моей подушке, с надписью её почерком: «Рассказывай».
Я знала, что она захочет услышать все подробности о случившемся с Исайей, но я не хотела ей лгать. Хотя, честно говоря, я и сама не знала, что сказать. Рассказать ли о том, что он со мной сделал? О поцелуях и... всём остальном? Признаться ли, что мы сбежали из Святой Марии и что я разгромила машину директора?
Нет.
Я унесу это с собой в могилу.
Я не могла поверить в то, как провела эту ночь, но больше всего меня поражало, что я ни о чём не жалела. Даже о незаконной поездке за рулём, когда сердце бешено колотилось в горле, а за нами гнались. Наверное, адреналин всё ещё бурлил в крови – именно поэтому сейчас я чувствовала себя так спокойно.
Тобиас гордился бы мной, узнай он, что я вытворяю. Он всегда был более смелым из нас двоих. Часто говорил, что мне нужно больше жить и нарушать правила. Разобраться, кто ты. Возможно, именно поэтому Ричард ненавидел его так сильно.
Скинув одежду, я тихо умылась в ванной, задержавшись у зеркала, чтобы рассмотреть распухшие губы и лёгкий румянец на щеках. Затем зарылась в пушистое одеяло и снова и снова прокручивала в голове события ночи, пытаясь уснуть.
Я должна была чувствовать усталость – и она была. Было уже около трёх ночи, когда я наконец легла, но одна мысль не отпускала меня с момента, как я перевела дух: наш разговор с Исайей, когда мы приехали к тому месту, куда направился Бэйн.
Я знала, что за этой историей кроется больше, чем он мне рассказал, но не собиралась копать глубже. Если бы Исайя хотел, чтобы я знала больше, он бы сам сказал. Он не требовал от меня исповеди о всей моей жизни, и я не ждала этого от него.
Но больше всего меня сбивало с толку другое: психиатрическая больница казалась смутно знакомой – как фотография в голове, чёткая в центре, но с потрёпанными краями, где стёрто самое важное.
А ещё тот момент, когда я спросила Исайю, где мы, и он ответил: «В месте, о котором тебе лучше никогда не знать».
Но я ведь узнала это место. Или видела. Что–то… Что–то щёлкнуло в сознании, когда мы подъехали к этому мрачному зданию, обвитому плющом. Оно выглядело почти так же жутко, как и Святая Мария.
Я провела в постели ещё полтора часа, ворочаясь, проваливаясь в короткий сон и снова просыпаясь, пытаясь изгнать образ больницы из головы. Я даже думала об Исайе – о его жадных поцелуях, – но каждый раз, стоило моим мыслям отвлечься, навязчивый вопрос возвращался:
Почему это место кажется таким знакомым?
И вдруг меня осенило.
Я медленно сбросила одеяло, стараясь, чтобы шорох не разбудил Слоан. Хотя она не шевельнулась ни разу с моего возвращения.
Накинув куртку Кейда на плечи, я улыбнулась, вспомнив, как Исайя натянул капюшон мне на голову, когда мы мчались по территории школы несколько часов назад. Босыми ногами я прокралась к двери, бесшумно открыла её и выскользнула в тёмный коридор.
Тот же зловеще безмолвный коридор встречал меня каждое утро, когда я пробиралась в художественную мастерскую. К счастью, мне ни разу не попадался ни один человек, но теперь, зная, что кто–то «прикрывает» меня, я мысленно отметила – в следующий раз садиться спиной к двери во время рисования не стоит. Никто не должен видеть, что изображено на моём холсте.
Я быстро спустилась по лестнице и добралась до мастерской. Обычно я приходила сюда уже одетой для занятий, поэтому холодный пол неприятно обжигал босые ноги, когда я переступила порог и направилась прямо к кладовке с материалами.
Дверь с глухим стуком поддалась, скрипнув так громко, что я на мгновение замерла, оглянувшись через плечо. Половиной себя я ожидала увидеть Исайю, но в темноте двигались лишь частицы пыли, танцующие в воздухе.
Сделав несколько шагов внутрь и вдохнув затхлый запах кистей и плесени, я дёрнула за поношенный шнур – качающаяся лампочка озарила комнату тусклым светом.
Дрожь в руках не помешала мне достать эскизы за последнюю неделю и художественный дневник, в котором я рисовала в свободное время. Теперь большую часть этих редких минут я тратила на игру, которую Кейд закачал в мой телефон, но сейчас это не имело значения.
С каждым листом плотной бумаги в пальцах живот сжимался от изображённого – прекрасного и ужасающего одновременно.
Первый рисунок, сделанный всего два дня назад, – уголь ещё не до конца закрепился на бумаге. На первый взгляд это выглядело как размытое пятно, но я знала каждую деталь, даже отодвигая его от себя.
Позвоночник девушки, в которой я узнавала себя, был в центре композиции. Каждый позвонок – будто толстый узел, выстроенный в линию, с выступающими рёбрами, расходящимися в чёрные разводы. Голова склонена низко, небрежный пучок волос тщательно прорисован на макушке. На шее вырезано слово «моё», а на костлявом плече лежит толстая ладонь.
Я судорожно вдохнула, доставая следующий рисунок – тот самый, что создала в первый день, когда ступила в эту мастерскую, пока солнце ещё спало под покровом ночи.
На нём была изображена половина моего лица, а на другой стороне листа – строчка за строчкой, как заезженная пластинка – тянулись слова: «Хорошие девочки не нарушают правил».
Третий эскиз я даже не решилась достать.
Вместо этого я схватила кожаный переплёт альбома и листала страницы с небрежными набросками, пока горло не сжалось так резко, что перехватило дыхание.
Я знала.
Передо мной, со страницы нескольких недель давности – с первых дней в Святой Марии, – смотрело творение, рождённое в моменте прошлой травмы.
Я не помнила точного момента, когда рисовала это. Не помнила зачем. Так всегда случалось, когда карандаш касался бумаги: разум проваливался во тьму, стирая всё, кроме тех самых воспоминаний, что я замуровала в глубинах сознания.