Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Перестроенному, раздавшемуся ввысь и вширь заводу нужно рабочее пополнение. Раньше социальную принадлежность охотно меняли крестьяне из окрестных деревень. Теперь почти все деревни исчезли.

Своя, мишелевская молодежь, не отставая от времени, ослеплена, увлечена передвижением. Надо обязательно куда-то ехать и что-то строить. Хоть в близлежащие Ангарск и Усолье-Сибирское, тем более что и заработки там пока повыше. Так сказать, звонкий рубль пока сильнее красивой и звонкой профессии.

При заводе есть профессиональное училище, старое, с заслугами, но маленькое, готовящее рабочих только для живописного и формовочного цехов и увеличивающее списочный состав весьма незначительно.

Недавно в соседнем с Мишелевкой отделении совхоза случился пожар. Сгорел уличный порядок, погорельцы подались в квартиранты, на свежем пепелище хайтинцы предложили им, разумеется без широкой огласки, переезжать в Мишелевку, пока в общежития, а через год-другой будут квартиры. Массового переезда, однако, не состоялось — совхозу тоже нужны рабочие, и он немедленно принялся ставить погорельцам дома. Конечно, только нужда заставила хайтинцев разбавить гостеприимное сострадание долею корысти.

При всем при том на заводе составлен долгосрочный кадровый прогноз: серьезнее и разнообразнее влиять на умы мишелевских школьников, настойчиво внушая им, что связать жизнь с фарфором — это многих славный путь. Производственно-учительские бригады с обязательной практикой на рабочих местах, приобщение на уроках и на заводе к столетней истории рабочих династий — все это, должно быть, вызовет в ближайшие годы приток свежих молодых сил. Кроме того, производство будет и далее насыщаться автоматикой и механизмами, будут совершенствоваться художественные достоинства фарфора, и не одно впечатлительное молодое сердце потянется служить его красоте.

Василия Сластного нашел тоже на «помочи» — на сортировке, в преддверии живописного цеха. Издали увидел порыжевшую кепку, сдвинутую на затылок, вороное крыло чуба, худое, скуласто-резкое лицо. Привычно, больше налегая на правое плечо, сутулился — сутулиться научился, склоняясь много лет над модельным станком.

Подошел со старинным приветствием:

— Бог в помощь, Василий Прокопьич!

Разогнулся над ящиком, не узнавая, кивнул:

— Спасибо. — Но тут же узнал: — А-а! С приездом, что ли? — Он подошел, поздоровались, присели на перевернутый ящик. — Ты вот что, приходи вечером, чаю попьем. Мед еще остался. — У Сластного несколько непривычная, разбросанная манера говорить: — С кем виделся, где был? Как завод-то тебе? Свежего нет еще меда-то. Рано. А знаешь что, к концу смены заходи, вместе пойдем. — Сластной живет на левом берегу Белой, в своей небе, держит пчел и три куста черноплодной рябины в углу огорода.

Договорились, посидим вечером, чаю попьем. Сластной снял, помял кепку, снова посадил на затылок:

— А может, не только чаю, а? Медовухи, правда, нет. Ты как, переносишь пока?

— Переношу, Вася, переношу.

Сластному с чистым сердцем можно выдать все самые лучшие характеристики: ветеран труда, золотые руки, солдат Великой Отечественной, человек с живым умом и добрым сердцем. Он — модельщик шестого разряда, из-под его в основном резака выходят эталонные формы бокалов, чайников, кофейников, которые затем размножают для производства.

Несколько лет назад, когда мы только познакомились, Сластной привел меня в заводской музей, к пирамиде из трех чайников: нижний литров на восемь, средний — на шесть и верхний — на три — этакие жизнерадостные, сияющие золотисто-румяными боками пузаны.

Я засмеялся тогда. Сластной тревожно спросил:

— Почему смеешься?

— Нравятся.

Он тут же расцвел, затоптался, кепку подергал на затылке туда-сюда.

— Моя форма. Пойдем еще вазу одну покажу.

— Твоя — в смысле ты точил?

— Нет, придумал я. Моя скульптура.

Он показал еще вазу, вытянувшую тонкую шею с каким-то неуклюжим изяществом, позже, в мастерской — бокал, кофейник, чашку, — все они были исполнены простодушного, веселого лукавства — так, во всяком случае, воспринял их я. Чувство формы, пространственное воображение, чуткие руки — есть, есть у Сластного дар, видимо, неслучайный и ненапрасный.

Спросил его:

— Можешь ты объяснить, как придумывается форма? Ну, с чего начинается, что ли? С каких черточек, линий?

— Когда как. Иной раз возьмешь карандаш, почертишь, почертишь, и смотришь, линия сама пошла, вроде как дожидалась, чтоб только чуть-чуть подтолкнули ее. А то, бывает, руки сразу чувствуют. Ну, сразу за станок встаешь, пробуешь: так ли чувствуют. Приглядно выйдет или нет.

— По-моему, проще некуда?

— А что? Какие могут быть сложности? Форма и должна быть простой, ясной, красивой.

— Уж это точно, Василий Прокопьич. Ни убавить, ни прибавить. Жаль, ты не литературный критик.

— Не жалей. Знаешь бы, как я ругался?

— Почему?

— Да вы как-то пасмурно на жизнь смотрите. Читаешь, то грусть-тоска, то переживания сплошные, а надо весело писать. Я веселое люблю!

— Что значит — «веселое»?

— Ну, чтоб я читал и смеялся, и чтоб интересно читать было.

— То есть, чтоб не книга, а клоун в цирке, да?

— Вот хочешь, историю одну расскажу? Ее написать — со смеху все умрут.

— Расскажи.

— Жил-был у нас тут пьяница — Игорем звали. Дожил до того, что ни надеть нечего, ни поесть. А главное — выпить не на что. Пошел по домам, предлагает бабам: козлятины не желаете купить? А он охотник мало-мало. Козлятина, сам знаешь, мясо что надо. Бабы позарились, денег ему надавали. Он, конечно, немедленно их пропил. Неделя проходит, другая — бабы всполошились: где же козлятина? С ножом к горлу к этому Игорю подступают: или деньги, или мясо гони. Он руками разводит: сегодня, говорит, ходил в тайгу, во хотите, бабы, верьте, хотите нет: пять коз попалось — одна тощее другой. Решил не брать. Пусть жирку нагуляют. Врал он так, врал. Дальше врать некуда. Бабы его с утра до вечера скрадывают. Хоть в петлю лезь.

— Да уж, Василий Прокопьич. История веселенькая. Веселее не бывает.

— А что? Это надо же таким дурам быть — пьянице деньги доверить. Деньги ладно, вообще поверить.

Сластной — один из собирателей и хранителей поселкового фольклора, и, конечно, дело хозяйское, какую историю извлечь на свет божий. Но приведенная выше, на мой взгляд, не столько веселит, сколько обескураживает своей причудливой нравоучительностью. А категорическое требование Василия Прокопьича к искусству «чтоб было весело и интересно» кажется мне объяснимым и точно характеризующим, так сказать, эстетические склонности мишелевцев.

Жизнь их проходит среди сияющего белого фарфора, принадлежит ему. А фарфор не может быть мрачным. Он может быть искрящимся, радостным, веселым, звонким, певучим. К нему приложимы только оптимистические эпитеты. Слух и взгляд, привыкшие к ним, ищут волей-неволей и в жизни только блестящие, мажорные краски. Наверное, поэтому мишелевцы столь охочи до розыгрышей, шуток, веселых и соленых слухов. Рассказывают: тот же Сластной целый месяц изображал из себя знатока всех европейских языков перед каким-то простодушным студентом-практикантом художественного училища, с утра до вечера не ленился коверкать язык, чем вызывал у практиканта безграничное почтение. Сам видел: за конвейером в живописном сидят в основном женщины и девчонки, выпускницы училища. Меж ними редкие вкрапления мужского пола. На медленной черной ленте конвейера какая-то девчонка нарисовала, обмакнув палец в воду, лучезарную рожицу и приписала: «Петя, не улыбайся мне. Думай о семье». Недавно прошел слух: вахтерша задержала женщину, прятавшую под подолом чайник «Богатырь». Мишелевцы с веселым недоумением всплеснули руками: ах ты, бедолага, мать честная, как же он там уместился?

…Жаль, что порой иные критики наши, подобно дорогому Василию Прокопьичу, пытаются свести литературу к прикладному безоблачному однообразию. Но душа человеческая сделана не из фарфора. Корежат ее, крутят, гнут житейские ветры, а она не бьется, не рассыпается. Знай себе, выплавляет боль и счастье, да еще, пожалуй, слова. Терпкие, живые, многострадальные…

87
{"b":"833020","o":1}