Роман Прокопьевич всерьез еще не примерял дальнейшую жизнь, но понял: к вдовству не притерпишься, у Васька вон цыпки, как птичья роговица, а рубашки, хоть и на кулаках тертые, почему-то в пятнах и полосах — прямо корова жевала. К тому же исчезла куда-то прежняя сосредоточенность — решил-сделал, — дергался все, хватался то за дом, то за работу, и невыносимо ему было, что ни с чем не управляется.
Но и добровольным да сердобольным свахам не хотел поддаваться. «Знаю я их. От скуки хоть на дурочке Глаше женят. Их послушать — плевое дело себе жену, ребятам мать найти. Им — комедия, спектакль целый, а мне дом держать. Без всяких яких, в один пригляд, семью не собьешь. Другое дело, если Анисья сама этих свах напускает. Сама, может, щупальца-то раскинула. Залетит, мол, мужик, деваться ему некуда. Вроде бабочки на огонь. Только какая я бабочка?!» — Роман Прокопьевич возмутился: он и не взглянет в ее сторону, обходить за версту будет — не надо его заманивать, в спину подталкивать, дайте малость оглядеться.
Однако Анисья Васильевна вовсе не походила на женщину, привыкшую заманивать и завлекать. Дородная, статная, с азиатской крутостью в скулах и горячим сумраком в глазах, далеко слышным голосом — уж такая-то скорее предпочтет наступать, на своем настаивать.
Попробовал разгадать ее каверзы, чтобы, при надобности, помешать им — не на того, мол, Анисья Васильевна, напала. Зашел в фельдшерскую, укараулив, когда там никого не было.
— Здорово, Анисья Васильевна! Заглянул вот по дороге.
— Вижу, проходи. Здравствуй, Роман Прокопьич.
— Да тут постою. Наслежу только зря. Ты мне порошков каких-нибудь дай. Прямо ломает всего. — Ломать его, конечно, не ломало, но, переминаясь у порога, вспотел изрядно.
— Простыл, что ли? Лето на дворе, а они простывают. Хилый мужик пошел. — Она неторопливо потянулась к шкафчику на стене — весело, чисто запохрустывал накрахмаленный халат. — Держи градусник. Да не торчи в дверях-то. Садись. Поглядим, что за хворь к тебе привязалась.
— Какой там градусник! Некогда. Давай какой-нибудь порошок, да побегу.
— Я вот тебе побегу. — Анисья Васильевна сильно, резко встряхивала градусник — подрагивал черный тяжелый узел косы. Подошла к Роману Прокопьевичу, от ярко загорелых щек, от полной, нежно-смуглой шеи натянуло травяной, огородной свежестью. — Не больно, видно, ломает. Вприбежку захотел. На, ставь. Чего смотришь? Ну, чего ждешь-то?! Градусника, что ли, не видел?
Роман Прокопьевич, утираясь рукавом, вовсе смешавшись, пробормотал:
— Ты это… Анисья Васильевна… Минутку… Тут на пару минут выскочу… В гараже ждут… Потом уж приду, замеряю.
Она горячо, раскатисто возмутилась, даже замахнулась:
— Так бы и треснула этим градусником! Уговаривать еще буду! Ты чего дурака валяешь? Ломает его. Смотри, не переломись. Обойдешься. Нет, ты зачем приходил, Роман Прокопьич? Потолочься тут от нечего делать?!
— Да ладно, — слабо отмахнулся он. — Черт знает зачем. Показалось. — Выскочил, пробежался, остыл. «Пристала с этим градусником. Лечить вот ей с порога надо. Голосище-то дурной — загромыхала. Могла бы и спросить: как живу, что ребятишки делают. Тяжело, нет ли вертеться-то мне. Как положено, по-соседски. А если и так все знает, могла бы просто поговорить. О том о сем, о прочем».
С умыслом попался ей на глаза еще раз. Замедлил шаги, усердно поздоровался: может, она остановится, разговорится и вдруг да проглянет ее вдовья корысть. Анисья Васильевна в самом деле остановилась, но не для зазывных речей:
— Ох ты и вежливый! Опять, что ли, заболел, за версту кланяешься?
— Да неловко мне — сбежал тогда. Веришь, терпеть эту колготню не могу.
— Ясно. На здоровье не жалуюсь, вот головой только маюсь. Так, нет?
— Ну, спасибо. — Роман Прокопьевич вовсе не обиделся, но в голос подпустил обиженной мрачности. — Дураком, значит, помаленьку делаешь?
— Не засти дорогу-то, когда не надо.
— А когда надо?
— Когда рак на горе свистнет.
— Ясно. Теперь и мне все ясно. Пока.
Анисья Васильевна, смеясь, покивала часто — передразнила его давешнюю усердную приветливость.
«Нужен я ей. Думать не думает. Женщина самостоятельная, напрашиваться не будет. Правда что головой маюсь. Ведь думал, огнем горит, только знака ждет… Нет, одно неудобство вышло. Вот чего я к ней пристал? Ясно-понятно: проморгаться и забыть».
Но не забыл. За лето так из него ребятишки да хозяйство жилы повытянули, что перед ноябрьскими, приодевшись и наодеколонившись, опять пошагал к фельдшерской. Заглянул в окна — одна. На крыльце долго обмахивал голиком сапоги, хотя снег был еще легким и мелким — не приставал. Шапку сдернул заранее, в сенцах, и ни «здравствуйте», ни «давно не виделись», а от порога — напролом:
— Слышала, что про нас говорят?
— Слышала. — Анисья Васильевна сидела за столом, листала толстую, громоздкую книгу. Ответила спокойно, глазами встретила, не отвела, и вроде запрыгали в них холодные, сизые огоньки.
— Ну и что скажешь?
— Да что. На чужой роток… — Только теперь занялись ее скулы темно-каленым.
— Нет, это понятно. Чего сама-то думаешь?
— Ничего. — Прокалились уже и щеки, ярким, треугольным пламенем лизнуло и шею в вырезе халата. — С какой стати я думать буду? Других забот, что ли, мало?
— Да как же так, Анисья Васильевна? Что я, баб наших не знаю. Уж сто раз к тебе подступались. Им-то что-то же говорила!
— Мало ли что. Не запоминала. — Анисья Васильевна неловко встала, уронила табуретку — наклонилась, зло покраснела, тяжело шагнула было к узенькому шкафчику, тут же махнула на него: «А, к черту», остановилась у окна.
— А ты что за допытчик? Не совестно? С лету, с маху: что думаешь, что скажешь. Разогнался. Осади, сдай малость. — Говорила, не оборачиваясь, почти прижавшись лбом к стеклу. Руки в карманах — халат плотно обтянул большую, сильную спину, проступили пуговки лифчика.
— Не умею я издалека-то… То да се, шуры-муры — не привык. — Роман Прокопьевич сел на оббитый клеенкой топчан, беспомощно, жарко вздохнул. — По мне, чем много говорить, так лучше сразу: да — так да, нет — так нет.
— Что — да? Что — нет? — Анисья Васильевна вернулась к столу, тоже села. — Ерунду какую-то мелешь. Опять, что ли, ломает всего? — Лицо ее охватило уже какой-то брызжущей пунцовостью, появились, пропеклись черные веснушечки на азиатских скосах. Но глаза держала вскинутыми — влажный, черно-коричневый жар их заставил Романа Прокопьевича отодвинуться, заерзать на топчане, прижаться к горячим кирпичам печки.
— Вообще-то я никуда не тороплюсь… Прыть это моя дурная напрямую все хочет. И если толком-то, Анисья Васильевна, то вот я зачем. Говорят, конечно, мало ли что… Но я не против. То есть, в самом деле, Анисья Васильевна, вместе нам легче будет жить.
— Вон что. Сваты пришли, а мы и не заметили. — У нее остывало лицо и оживала насмешливая громкоголосость. — Пожа-алуйте, дорогие сваты, милости просим. — Она встала, в пояс поклонилась сопревшему Роману Прокопьевичу. — У нас товар, у вас купец…
— Анисья Васильевна, ей-богу, я серьезно. Нет, так и скажи по-человечески «нет». Потом просмеешь.
— Стой-ка, стой-ка, купец-молодец. — Она уперла руки в крутые бока. — Да ведь ты еще и жених, а, Роман Прокопьич? Что ж притулился, как бедный родственник? Давай гоголем, гоголем вокруг меня. — Анисья Васильевна притопнула, белую руку в сторону отвела. — Я невеста неплоха, выбираю жениха… — Вдруг устало обмякла, села, оперлась лбом на подставленную ладонь. — Ох, извини, Роман Прокопьич. Какая из меня невеста. И сердце закололо, и в глазах потемнело…
— Давай жизнь-то поддержим, Анисья Васильевна. Вот ведь я что пришел — сообща, домом и поддержим. Я уж в одиночку-то надсажусь скоро.
— Давай попробуем, — устало согласилась она, не поднимая головы. — Давай сообща.
Роман Прокопьевич не знал, что сказать еще — в самую бы пору закурить, переждать молчание. Можно бы, конечно, за вином сбегать, событие-то в самый раз для вина, но уж больно все строго вышло, больно сурово — «нужда проклятая все гонит, все умом норовишь, сердцем некогда».