— А когда придет весна, мы снесем весь рынок и разобьем детские площадки.
И он принялся с увлечением рассказывать, как будет все хорошо — всем хорошо:
«на месте толкуна — резвятся дети!»
«а все, что нам понадобится — керосин, мыло, одежду, — мы найдем в продовольственных лавках и коммунальных магазинах — »
— Когда придет весна, увидите!
А мне вспомнилось:
«Когда придет весна, зальет нас всех!»
Я верил Черкасскому — ведь, действительно, по его вере и все это прекрасно! — и веруя, я слышал остекленелое и перекошенное смётовское: «помереть бы!»
*
И наступила весна.
А какая это была весна! Нигде — ни после, ни раньше, ни в тюрьме, ни после болезни, — я не запомню такого. И это не только мое, а и всех — я чувствую — всех, проживших, как и я, жесточайшую зиму.
И пусть к удовольствию мародеров и спекулянтов-мешочников закрыли наш единственный рынок (воображаю, как они хохотали над «глупостями» Черкасского!), а в продовольственных лавках пусто (да и откуда взять-то!) и никаких коммунальных магазинов, а про детские площадки, верно, забыли, все равно, весна! — а весна, что беда, и человек к человеку жмется! — барышни из Совдепа, Копровуча и других страшных названий совсем нестрашных учреждений, не дождавшись Пасхи, зарегистрировались в брачном отделе, товарищ Плевков переменил фамилию на товарища Румянцева, а Смётова вдруг посмотрела прямо.
С первыми теплыми днями закипела по дворам работа.
Да, Смётова была права: и вправду, какое-то всеобщее потечение — потоп нечистот! — из оттаявших труб, с загаженных площадок, из углов, из щелей, из пробоин — текло.
В воскресенье по постановлению Домкомбеда назначена была всеобщая чистка:
« — — — к 10 утра все взрослое население дома обязано было явиться на работу: неявившихся — в комендатуру; докторские свидетельства недействительны».
Такая крутая мера до аннулирования докторских свидетельств у нас совсем необычно, но что поделать, иначе невозможно:
ведь дом зальет и хуже будет — изволь выселяться! — а куда? — везде то же — во всех домах.
*
Скворцов вышел спозаранку.
Он пробовал заглянуть на площадку к чердаку, но подступиться нечего было и думать —
это как на пожаре в дым и пламя!
А по лестнице стекало густыми ручейками, срываясь тяжелыми каплями в пролетах — тому, кто вздумал бы подняться наверх, непременно угодит в физиономию!
На дворе уполномоченный и с ним матросы, вышедшие нарядно щеголями, подлинно «краса» среди всеобщей голи.
Скворцова встретили весело: его чудесный случай у всех в памяти!
Но сам-то он смотрел — в чем душа! — или его и солнцем не проймет? Весь закутанный в какие-то шкурки, а поверх вязаная женская кофта и шляпа — такую шляпу в былые годы если на огород чучелой, не только воробьи, ни одна ворона не полетит.
— Товарищ Назаров, — сказал какой-то из матросов, — товарища Скворцова надо освободить.
И другие поддержали.
— Что ж, Макар Иванович, — согласился уполномоченный, — работа с таким не помощь. Только вот товарищ Терёхин проверять будет.
— Чего проверять? Раз освобождаем — наше решение безапелляционно!
Но Скворцов не хотел уходить: —
он где-нибудь в кончике постоит с лопаткой —
он хочет со всеми —
он пойдет и площадку чистить неподступную — со всеми.
— — —
Народ подходил, ежась и робко — из всех заледенелых и теперь оттаявших квартир, из уплотненных комнат, заваленных и набитых дрянью:
предстояло совершить невероятное — подлинно чудесный случай, но без всяких голодных неизвестных собак! — самим, непривычными к такой работе руками: большинство у нас «бывшие буржуи», т. е. бывшие служащие в конторах, а также — свободных профессий.
Вышла и Смётова.
— Мерзавцы! — всю ее дергало и перекашивало, — все разбежались! а нас заставили сортиры чистить!
— — —
С 6-го этажа, если заглянуть во двор, ничего не увидишь, только самую верхушку арки к воротам.
Скворцов сел у окна — любопытно! — и хоть ничего не видать, зато все ему слышно.
На дворе кипела работа — много было и смеха и крика.
Кричал уполномоченный («дураков тоже учить надо!»), чего-то кричал Терёхин: или, проверяя, не досчитался? (ни Алимов, ни Гребнева, конечно, не вышли!) или подтягивал? («нетто это работа, и лопаты в руке держать не умеют!»)
Потом топали по лестнице — через харк и плёв — неподступную брали площадку у чердака. Потом опять кричали, опять смех.
И затихло.
Чистку кончили и мусор повезли на себе к остановке трамвая, чтобы сложить всё в общую кучу: завтра на площадках развезут трамваи это добро за город на свалку.
Под вечер Скворцова потянуло на волю:
он пойдет недалеко — к этой остановке трамвая, где с прошлого года висит полинялый плакат: «царству рабочих и крестьян не будет конца!» По воскресеньям трамваи не ходят, он пойдет по середке улицы —
Скворцов надел на себя все свои шкурки и тихонечко приоткрыл дверь на волю.
А на его двери — ему это сразу бросилось! — мелом размашисто по-терёхински:
Гражданин Скворцов
позор труддезертиру!
IV ПО «БЕДОВОМУ» ДЕКРЕТУ
С революцией вся жизнь перевернулась и с каждым днем вывертывалась. Нужда вылезла из всех щелей и пошла —
нужда издавала свои особые «бедовые» декреты, перед которыми «советские» шли насмарку; нужда повелевала под страхом смерти — воровать, лгать, изворачиваться — но это еще ерунда, хуже! — доносить и предавать, или такое: загонит тебя в угол и там бросит — «всё только себе и только для себя или пропадешь!» —
Советские декреты делили людей на «категории», нужда же, как назло, мешала категории, собирая людей «по беде».
Богатым, т. е. бывшим богатым, жилось пока что еще ничего — как ни «отбирали», как ни «реквизировали», а все-таки кое-что у всякого оставалось, хотя бы из вещей, которых сразу-то не «унесешь», и вот те, кто не убежал или не попал в тюрьму в заложники, жили сносно, по крайней мере, всегда были сыты без особого над собой выверта, сохраняя «честь».
О ту пору открывались временно, конечно, или неисповедимым образом — частная торговля по декрету истреблялась! — всякие «Кулинары», «Лактобацилины», и в этих «кулинарах» шла съестная торговля, этой торговлей и кормились и кормили главным образом тех, кто попал в категорию истребляемых, т. е. бывших богатых. Это было и модно и прибыльно. Но обыкновенные-то люди — не бедные и не богатые — без всяких «сейфов», а по декретным категориям, как элемент не трудящийся, т. е. не рабочие, приравниваемые к тем богатым с сейфами, попали в тягчайшее положение и дни свои доживали головокружительно.
Такая становилась головокружительная жизнь у Шевяковых — дяди и тетки Софьи Петровны, «невесты Воробьева».
*
Софья Петровна ничего барышня, нос у нее на кончике раздвоенный. И у всех он раздвоенный в хрящике — так уж природой устроено! — только совсем незаметно, разве пальцами если тронуть. А у нее это явственно выпирает — уж как заметишь, никогда не забудешь.
А глаза у Софьи Петровны чудесные — видел я такую картинку: Мария Египетская перед крестом в пустыне, — вот они откуда у нее поднебесные «египетские», и тоже, уж как заметишь, не позабудешь.
Но почему-то нос памятливее!
Софья Петровна говорит всегда очень много и необыкновенно подробно, чересчур даже, и при этом всегда с каким-нибудь «как говорится» —
«как говорится, за что купила, за то и продала!»
ну, что-нибудь в таком роде ходячей поговоркой.