Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я помню одного глиняного конька-свистульку, его я дарил ребятишкам — дети всегда смотрели на эти ни на что не похожие вещи верным глазом, как на живое, — я дарил конька, а он возвращался ко мне.

Когда я иду по улице, а передо мной, в вихре свертываясь, несутся прочь от меня вещи и улетают, я иногда с ужасом думаю: а что как вдруг все они станут! и я, конечно, крепко ударюсь и расшибу себе лоб!

И также в моем затворе эта мысль вдруг приходит, и я настораживаюсь: а что как вещи, которые бегут от меня, хлынут оттуда ко мне и, конечно, задавят?

И эта мысль, нет, не мысль, смутное чувство такой мысли держит меня в постоянном напряжении.

Я иду быстро, но очень бережно, как большие звери, а перехожу на другую сторону, как заяц, кругами.

И от каждого резкого или случайного звука сердце у меня стучит, как птичье.

И я не могу гулять — как это принято среди людей, и среди рыб, и среди зверей — я только могу идти зачем-нибудь, чтобы как можно скорее забиться в свою нору, откуда я могу, когда хочу, тогда и выйду.

В тюрьме — в прошлом моем — я не нуждался ни в какой прогулке и мог бы не выходить месяцами из камеры, в тюрьме меня тяготило не это, я мог бы без жалобы высидеть годы, меня мучило насилие над моей волей, принуждение, я не мог, когда хочу, выйти.

В тюрьме, к моему счастью, я попадал всегда в одиночку, и всего несколько раз загоняли меня в общую, а это то же для меня, что на улицу — в стихию грозную и беспощадную.

На людях — так скажу — я пропал бы.

На миру — и так скажу — потерялся б.

И свидетельство мое о всеобщем восстании в величайший год русской жизни есть свидетельство так приспособившегося к жизни, а иначе и невозможно, что как раз самое кипучее — события великих дней оказались закрыты для глаз, и осталось одно — дуновение, отсвет, который выражается в снах, да случайно западавшее слово в неоглушенное шумом ухо, да обрывки события, подсмотренного глазом, для которого ничего не примелькалось.

И суд мой есть суд тоже человека, только забившегося в нору, для непрестанной духовной работы, с сердцем — почему не сказать? — птицы, вздрагивающем при каждом уличном стуке и стучащем ответно со стуком сердца всей страды мира.

II

— — пришел Пришвин на себя не похож расстроенный: хохол взбит, из носу волос, из ушей волос.

«Я каменный мост проглотил!» — сказал раздельно не своим голосом, зевнул и пропал.

*

В селе Гребенникове во время молебна один крестьянин разбил икону Николы. Крестьяне постановили удалить его на поселение и доставили в тюрьму. Уездный комитет вынес постановление: «Гриценко, разбивший икону, должен умереть голодной смертью!» Постановление приведено в исполнение.

*

Слушаю пение и как-то не верится: все врозь — и не замечают. А может, это-то «врозь» и есть настоящее?

Бараны прошли — пыль, как дым —

по у-ли-це мо-сто-вой

III

— — сели обедать, Маша объясняет, почему она запоздала с обедом:

«Ничего еще не готово, только цыплята!»

Я запихал себе в рот целого цыпленка, давлюсь, рукой помогаю, а никак не проглочу. Вижу — Андрей Белый: его подвязывают к трапеции, и он кружится, как мельница, совсем голый — по телу редкие волосики вроде куриных, когда курицу ощиплют.

И я бегу из «Рядов» — лавки заперты — а сзади пожар, около нашего дома горит!

«Стоило мне, говорю, только выйти, как беда случилась, и это постоянно!»

IV

— — две московские церкви стоят рядушком: одна — Троица с огромным иконостасом — «Называется Улей».

А другая:

«Духовская».

В церкви идет служба.

Стал и я подпевать. И Чехонин тоже поет. (Чехонин только так называется Чехонин, на самом же деле — художник Реми).

И попал я в длинную прихожую: мне обязательно надо видеть Познера. Слышу разговор: всякий старается показать, что он есть самый из всех умный и все знает. Догадываюсь, что это Редакция.

И очутился я в саду у пруда около чудесной яблони.

V

— — сидит на камушке Андрей Белый: на нем германская шапка без козырька и солдатская шинель с эполетами; эполеты — это два перекрещивающихся шнурка с маленькими черными орлами на конце, под орлами красные лоскутки, орлы свешиваются с плеч. И не в 9-ой он армии, а в 8-й офицером. Нос необыкновенно заостренный, как у Гоголя, а смеется, как Шишков.

«Что же ты теперь делаешь?»

«Солдат кормлю!» — и улыбается, как Шишков. «Ишь, ведь, думаю, как: Андрей Белый поваром сделался!»

Входим к П. Е. Щеголеву.

Там В. А. Жданов: он такой же, как в Вологде, только совсем седой.

Андрей Белый здоровается.

«Андрей Серый», — рекомендуется Андрей Белый.

«Владимир Анатольевич Жданов».

И они целуются.

И я поцеловался.

И когда целовался, подумал:

«При встрече после долгих лет надо целоваться подольше!»

«Как вы изменились, — говорит Жданов, — как напоминаете вы мне доктора Аусгусса и тут в щеках: Dr. Ausguss! — А это кто?»

«А это, — говорю, — Любовь Николаевна, сестра Надежды Николаевны, вашей жены».

И думаю:

«Что же это он не признает, неужели спутал?» «Аусгусс! Аусгусс! — Жданов качает головой, посматривая на меня с удивлением, — какое сходство!»

. . . . . . .

Мы в длинной комнате, у нас такой нет, и я знаю, что это не наша квартира.

Входит В. В. Розанов.

«Покажи мне кого-нибудь из 10-й армии!»

«Да кого ж я вам покажу, Василий Васильевич?»

«Ну, скорей, скорей. Дело важное, я здесь и напишу».

А я думаю:

«Кого ж мне показать: Виктора (моего брата) — ничего от него не добьешься, Соколова-Микитова — слова не выжмешь!» А Розанов очень волнуется, не присядет, а семенит так нетерпеливо.

И я понял: что-то очень важное происходит.

. . . . . . .

Мы занимаем огромную квартиру и живем не одни. У нас есть верх, куда ведет лестница из коридора, и внизу кухня. Квартира наша напоминает Версальский дворец.

Я говорю швейцару:

«Зачем зря горит электричество?»

А он мне тихонько: «Димитрий Петрович Семенов-Тяньшанский мне сказал, чтобы я жег побольше, а то Сергей Александрович Есенин и так ничего не платит».

«Да позвольте, говорю, ведь квартира-то моя, не Есенина!»

И подымаюсь наверх.

Тут какая-то дама, должно быть, это и есть сама Frau Nelke, и с ней Леонид Добронравов.

«Вам Добронравов больше всех из писателей нравится?»

«Да-а, — я не нахожу, что ответить, — да, он хорошо поет».

И подаю ноты: написаны рукой и красным, и черным.

«Пожалуйста, обратите внимание на это, это Андрей Белый с войны привез».

Добронравов поправил пенсне:

«Это марш 13-го года».

Сели пить чай. С. П. разливает чай. Вдруг мне показалось, что с ней что-то плохо, я бросился вниз.

Лестница и коридор, как в бане, с потолка течет.

Я в комнату — вроде как чуланчик.

И вижу, Лев Шестов сидит у стола.

«Вот, думаю, неожиданно: вернулся так рано!»

«Иди, говорю, наверх, там дамы: Frau Nelke, Добронравов...»

А он безнадежно:

«Давно этим не занимаюсь!»

И пошел наверх.

А я на улицу. Перешел на ту сторону.

Там С. Я. Осипов живет.

С. Я. Осипов в матросском, а поверх золотая венгерка с красными шнурами, а сзади торчит препорядочный хвост, должно быть от барсука отрезан. С. Я. Осипов согласен, он пойдет со мной, только я должен наперед телефон исправить.

«Коробка испортилась, которая на стене висит». Полез я коробку прочищать и снял крышку, продул, а надеть не могу.

А меня торопят.

Я так и сяк —

«Да скорей же!»

Нет, ничего не выходит.

16
{"b":"83124","o":1}