Огненная мать-пустыня с постом, терпением, с унынием пустынным и искушением, и прекрасная мать-пустыня с дубравой и густыней, с райскими птицами и цветами, какие вспоминаешь да во сне снятся, ты открыла по судьбинному суду врата и перед русским народом перед землей — родиной на грозного Илью по-старому, на Спаса Милостивого по-новому!
VII ЯЗЫК ЗАПАЛ
Справили рождественскую кутью — постную: после всенощной, как показалась звезда, сели за стол.
Сосед Пришвин хлеб принес.
Под новый год справили кутью — «богатую».
Сосед Пришвин хлеб принес.
И «голодную» кутью — под Крещенье — справили.
Сосед Пришвин хлеб принес.
Когда догорели белые свечи перед Неопалимой Купиной, зажгли на елке красные. Прокофьев на рояли играл — «скифское». И когда он играл, не верилось, что в мире беда с жестокой войной: одни, как звери, сидят в норах, подсиживают врага, как бы побольше истребить, а другие точут и льют, и пилят, готовят оружие поострее да крепче; и не думалось, что другая беда уж на пороге, караулит голодная.
Сосед Пришвин всякий раз твердит:
«Запасайтесь, скоро хлеба не будет!»
Не верилось, не думалось.
А и в самом деле, и как это так? Или это делается, никого не спрашивая и ни с кем не уговариваясь по тому же по самому, почему музыка раскрывает дверь и выходишь из холодной норы в звездный сад.
Обещал Пришвин крупчатки достать, чтобы уж была масленица: «его мука, его и икра, а блины будут наши!»
С тем и Святки проводили.
Музыканту честь за музыку, соседу за хлеб и посул.
На Викторина к священнику Викторину на именины пошли. Потащили с собой и соседа — достал-таки муку! — и еще с шлиссельбургского тракта скульптора Кузнецова.
К ужину, чего запасла матушка, всё на стол, милости просим: была колбаса от «Шмюкинга», Чеснокова, сыр романовский, грибки да капуста Зайцева, пастила прохоровская, заливные рябчики собственного приготовления, а торт ивановский.
Обещал прапорщик Прокопов вина достать, сам пришел, а вместо вина — тянучки!
Перед ужином слушали пение: Леонид Добронравов поет вроде как Шаляпин, и как возьмется за Хованщину либо за Бориса, век бы слушал — вся она туг Русь с московским Кремлем и пустыней огненной.
А по Борисе сели за ужин.
До Рождества еще убили Распутина — больше месяца, а память о нем все еще занимала новостью. Одни его звали ласково, как несчастного, Гришей, другие строго — Григорием, а третьи и особенно те, кто при жизни подлипал и подхалимил, бранно — Гришкой.
— Гришка. Одна нога во дворце, другая в церкви.
— Правил Россией хам, сапоги бутылками в ботиках, а вокруг шайка шарлатанов и безответственных проходимцев.
— Для Распутина Россия — село Покровское.
И так и этак шпыняли покойника.
От Распутина прямой ход к Царскому.
И за вкусной Чесноковской колбасой повторялось всякое — и о измене, о радиотелеграфе — «прямой провод из Царского в германскую ставку» — и о министре Протопопове, в которого вселился дух Распутина, и о великосветском заговоре.
Протопопица Пирамидова утверждала, что мы накануне дворцового переворота.
Приятель с шлиссельбургского тракта вывел к настоящему: он рассказал, как на заводе у них пулеметы поставлены, а на Голодае сарты под замком держутся для усмирения.
— 14-го февраля наши все пойдут.
Так от Распутина через Царское и измену к 14-му февралю, ко «всеобщему восстанию», от колбасы до торта ивановского и доелись.
Тут самовар подали.
Именинник, хлопотавший за улейном вместе с матушкой, присел к самовару.
— А вот какое есть пророчество, — провещался именинник, — говорят, будто Гриша сказал царю: «когда меня не будет, все вы распылитесь!» Стало быть, раз 14-го февраля всеобщее восстание и пулеметы... — и хлебнув горячего чаю... язык у него запал.
VIII ВЕЛИКАЯ ТОЩЕТА
В Прощенный день пришла Акумовна и прямо бухнулась в ноги.
На Акумовне черный ватошный апостольник и вся она черная.
— Бог простит, Акумовна.
Прежнее время присаживалась старуха к столу и за чаем начинались разговоры о житье-бытье, и прошлом, и теперешнем, и как Акумовна по весне в Петербург за «старшину» ездила, мальчика привозила — «мозг у него взбунтовавши», и как в деревне все-то до щепочки повынуто и больше житья нет — «солдат поставили!» — и о безумной генеральше, хозяйке, под замком у которой голодом высиживает Акумовна по целым суткам, о соседских угловых барышнях из чайной, и о их легкой жизни с «ханжой» и смертью собачьей, и о бдящем «старшем» Иване Федоровиче, и о швейцаре Алексее, о всех делах темных и делах бедовых, о случаях и напастях Буркова дома — всего Петербурга.
— Бог простит, Акумовна, Бог простит.
Поднялась старуха, растопырила по-лягушачьи черные костлявые пальцы, по-птичьему разинулась.
— Ой, что будет-то, Господи, что будет-то!
И как стала, так и стояла черная — может, в последний раз? — И рот ее полый (десной ест!) разевался по-птичьему, а пальцы по-лягушачьи растопыривались.
Двенадцать лет назад, 9-го января, «когда дворники на Невском сметали с тротуара человечьи мозги с кровью», беда пронеслась, цела и невредима осталась Акумовна доживать свой век, но то, что произойдет послезавтра —
— 14-го все до единого пойдут.
— Куда же пойдут?
— В казенное... в это... — Акумовна еще больше разинулась, и в горле ее пересмякло, — а не 14-го, так на будущей неделе в четверг.
Сказать ей страшно, страшнее выговорить. И не за себя она боится, ей — чего? — за племянников, пойдут и ничем не удержишь, а вернутся ли, Бог знает.
Да еще ей страшно, она и сама не знает.
А все оттого, что есть нечего, хлеба нету, булочные заперты.
А хлеба нет оттого, что война.
Прежнее время наряжал я Акумовну в елочное серебро, так в серебре старуха и чай пила, а тут и не до чаю, не до серебра.
— Ой, что будет-то, Господи!
А непременно будет, весь Бурков дом знает — весь Петербург.
IX ХЛЕБА
Ждали вторника — 14-го.
Писали в газетах. Предостерегали.
«Кроме худа, ничего не будет!» — предостерегали.
От слова стало, от слова и станется, коли есть сила чающая, и ни крик, ни воп, ничего не поможет.
Поутру во вторник смотрю в окно — метет.
«Нет, — думалось, — ничего не выйдет».
И правда собрались студенты да курсистки на Невском, пропели «Отречемся от старого мира» — то-то молодость, то-то бесстрашная и бескорыстная: силы растут, кровь кипит, все насмарку, все заново, а новое так легко и прекрасно — «Отречемся от старого мира!» И сгинули. Метель смела.
И больше, кажется, никто уж ничего не думал и на выступления рукой махнул. Жили, как жили в бескормной тощете, ропща и жалуясь, с одной надеждой: скоро война кончится.
От слова стало, от слова и станется, коли есть сила чающая, и ни крик, ни воп, ничего не поможет.
*
В воскресенье вечером было «знамение» — —
Появился в Петербурге из Ростова-великого купец Фролов, знакомый Чехонина.
Пришел Чехонин, привел купца. Купец как купец, вид благообразный, разложил он на столе книжечки всякие, пошарился, вынул из кармана бычий рог, приставил себе рог к виску.
— Бог — бодать — бык. Бог есть бык.
И так толкуя Писание таким выковором из букв, такое понес, не дай Бог.
— А вы в Бога верите? — перебил я.
— Бог бык, — чего-то все радуясь, сказал купец, — нет Бога, разум.
— Какой разум?
— А вот тут, — и показал на лоб.
И снова понес выковор свой толковый, уничтожая Писание и ветхое, и новое.
И не упомню, на какой книге, не вытерпел я.
«Бог — бодать — бык. Бог есть бык!» — звенело в ушах, когда от ростовского толковника и след простыл.
*