Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
*

Начался учет, и по анкетам вышло, что лавочник Микляев — «лавочник» — буржуй, и, как «паразитический элемент», попал он в особый список и должен был отбывать «общественные работы».

Я его часто встречаю по утрам: он бежит на какую-то «общественную работу». А лавка его заперта и огонька не видно — когда же ему торговать! И замечаю, как прохаживаются мимо лавки, ждут: не блеснет ли огонек? Да напрасно ждут! Поздно вечером возвращается Микляев с работы, и не бежит, а медленно движется и прямо домой: устал — непривычно! — всю жизнь за прилавком и все на ногах и не уставал, а вот — —

И с каждым днем я замечаю, как он худеет — он как жердь: кожа да кости. И уж не смотрит на тебя, а раньше, бывало, встречаясь, раскланивались —

это как собака, она тоже не смотрит, околевая.

В нашем районе все его жалеют: ни сахару достать, ни спичек.

— Ну кому человек мешал! — говорит какой-то остервенелый: без сахару-то все опротивеет.

— Паразитический элемент!

А потом и лавка точно опала. В окно видно: все ящики сдвинулись или опрокинуты стоят и сор вокруг.

И хозяина что-то не встречаю.

Конечно, не молодой, трудно начинать жизнь по-новому

— —   а чтобы ну год-другой перетерпеть, вон Шариков тоже был «паразитический», а в конце концов дожил, дотерпел и в анкетном листике значится «нэпман» — красный купец, и как ни в чем не бывало.

«Граждане, хищнически расходующие воду, будут привлекаться к ответственности!»

V АННА КАРЕНИНА

В «Вестнике Отдела Управления», где печатаются всякие обязательные постановления Петросовета, есть такой закон: там о перемене фамилий.

Каждый раз я с нетерпением жду четверга, когда выйдет этот Вестник, чтобы посмотреть, какие есть еще на свете «лошадиные» фамилии и на какие «нелошадиные» меняются. Очень интересно. И я думаю, это единственное, что есть интересного в газетах. Рассуждения — «политику» — я не читаю, а хроники — «случаев и происшествий» — нет: не полагается —

ведь в такое время все случай и все происшествие!

И немало попадалось мне фамилий такой звучности необыкновенной, очень-то и не представишься! А менялись: или на громкие литературные или на такое, уж никак не поймешь, почему. Но, читая этот Вестник и выискивая черт знает что, я никогда в лицо не видел человека, который назывался бы одним, а потом вдруг стал бы другим и как ни в чем не бывало.

И вот на нашем дворе объявилось!

*

Все знали Нюшку Засухину. Нюшка трамвайная метельщица — «трудовой элемент», существо доброе и кроткое: налитая, как пузырь — должно быть, от воздуха такой румянец! — а нос не шишечкой (шишечкой это у Лизы), а самый наш доморощенный пятачок. Приходила она к нам хлеб продавать — доставала через кондукторов — потом колбасу, а потом эти самые «медовые выплёвыши» собственного изготовления. Но ни хлеба, ни колбасы, ни «выплёвышей» ни разу у нее не пришлось купить — очень все дорого. А она все-таки заходила к нам «сказаться»: показать «нелегальный товар».

Нюшке посчастливилось: получила она и не как-нибудь по усмотрению, а в «общем порядке» по своей трудовой карточке калоши. А это большая редкость и, если перепродать, цены нет. Но она никогда с ними не расстанется!

В воскресенье вечером — теплая погода, самое лето, да и часы на три часа вперед, воображаете? — Нюшка надевает калоши и с зонтиком выходит постоять около дома.

И так всякое воскресенье, выбежишь на улицу и непременно ее увидишь: стоит с зонтиком — калоши блестят!

И слышу: больше не Нюшка она Засухина, а Анна Каренина!

*

Зима 19-го года была самой лютой не по морозу, — 1 эка, морозы-то и не такие бывали! — а потому что топить нечем было. Продавать же дрова нельзя — запрещено: дрова, как хлеб, товар «нелегальный».

Само собой и покупать не разрешалось, за это тоже: попадешься, не обрадуешься!

Но ведь, когда холодно, тут ни на что не посмотришь!

У кого деньги были или запасы всякие, что можно было продать или на обмен, те и хлеб и дрова доставали: за деньги все можно.

Нет, что ни говорите, не верю я, чтобы на нашей улице был бы когда праздник! — только на бумаге вывести все, что угодно, можно и не потому, что так есть, а потому что хочется, и без веры нельзя быть на белом свете.

«Богатые» — всякими правдами и неправдами за деньги или, как говорилось, «через преступление», простые же люди — через «учреждения», ну, всякий, хоть скольконибудь, да добывал себе дров. А я и служил и тоже к учреждениям имел всякие отношения, но мне не везло: наобещать наобещают, да только этим и будь здоров!

Конечно, у всех было мало и сжигали всё, что ни попало. Ну, а когда даже и самого малого нет, тут уж только и смотришь, чего бы использовать на топку: со шкапами и полками покончив, за дверь взялся. Только это неверное дело и одному никак невозможно (хорошр еще нашелся добрый человек и дверь высадил чисто, а то беда! Но что поделаешь, надо что-нибудь выдумывать, и слышу — когда надо, уши-то вот какие становятся, как глаза у водолаза! — слышу я,

что надо идти к товарищу такому-то, и называют учреждение:

— Сологуб и Мережковский давно получают —

Понимаю, и Сологуб и Мережковский известные писатели, а мое дело маленькое — меня мало кто знает! — и рассчитывать мне на «исключение» не годилось бы, но опять-таки, говорю, когда надо, тут и не то что уши растут, а и язык, и все выражение наглеет.

Я и пошел.

Я стал все объяснять, как сейчас говорю, и об ушах и о празднике, которого на нашей улице никогда не дождешься, только о двери не сказал (все-таки начальство, неудобно!).

— Не знаю, — говорит, — как мне и быть, много я всем вашим давал, что на это товарищи-рабочие скажут? Опять же и Мережковскому надо послать...

И все-таки пообещал.

Вернулся я домой — счастливые минуты! — я думал, так вот сейчас и привезут. А долго пришлось ждать: за делами там забыли, конечно, — не я один и всем надо!

Я и опять пошел.

Понимаю, и не полагается мне никаких дров, и зря я это все затеял, но что же мне еще придумать: я и так мерзну, а уж тут совсем — замерзаю!

Пошел я напомнить —

— насчет дровец обещались?

— Хорошо, хорошо, — говорит, — я не забыл: дрова будут.

Да, я вам скажу, все бы мы пропали, живи эти годы жизнь свою по декретам, но сердце человеческое, для которого нет никаких декретов, спасало нас.

И опять ждать-пождать, нету, и другую дверь я наметил — и вдруг под вечер привозят — счастливая минута! — привез милиционер, дрова сбросил с саней у ворот под аркой, и уехал.

— — —

Стою я над дровами — и не так их и много — а все-таки перенести к себе на такую высоту, на шестой-то этаж, сил у меня таких нету: попробовал, протащил полена два, запыхался и боюсь уж.

А все ходят, смотрят, дрова похваливают.

— Откуда?

— — —

А я все стою, отойти невозможно: отойдешь, кто и стянет. Прошу одного, другого помочь — мне это никак невозможно! — объясняю. И хлеб сулю. И никто не соглашается (я понимаю, надо хлеба много!) — не соглашаются: очень высоко и так за день все устали! А на ночь оставить дрова на дворе, нечего и думать: ведь не с кого будет спрашивать!

А все ходят, смотрят, дрова похваливают.

— Вот привалило счастье-то!

И еще раз сбегал, полено к себе снес наверх. Нет, больше не могу.

Я и возроптал:

«Уж если, думаю, человек захотел доброе дело сделать, так надо до конца делать, ну, что бы велеть этому милиционеру и не только привезти, а и перетащить дрова ко мне наверх, я бы ему весь мой хлеб отдал — »

Стою над дровами — жар-то прошел, как бегал-то я с поленьями к себе! — холодно стало.

46
{"b":"83124","o":1}