Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

. . . . . . .

В Москве в Успенском соборе стою на галерее. Тут же и Пришвин: Пришвин самовар ставит — углей нет, стружками. Иду вниз.

«Снимите шапку!» — говорит кто-то.

И я вижу, все в шапках и я в шапке.

Снял я скорей шапку, пробираюсь через народ к середке.

А. Г. Горнфельд у решетки с папиросой.

«С папиросой нельзя в церкви!» — говорит Горнфельд и мне так показывает, словно б я курил, а он не причем.

У мощей Ермогена С. Ф. Платонов и с ним Д. А. Левин.

Кончают молебн. И мы выходим втроем.

Около церкви «Двенадцати апостолов» странник раздает книжки. И на одной книжке он надписал что-то. И подает Д. А. Левину. И тут я догадался, что не Левин это, а Левиным замаскирована какаято преследуемая великая княгиня, и оттого все лицо ее краской измазано под Левина.

У колокольни Ивана Великого садятся обедать. Я отказываюсь. С. Ф. Платонов благодарит меня за отказ и подвигает себе большую миску со столбцами XVII века: они как макароны в сухариках.

«Покажите, — говорю Левину, — книжку мне с надписью».

«Хорошо, после дождика», — и смеется, лицо накрашенное.

. . . . . . .

В Успенском Соборе стоим: много народу.

В Левине узнали, но не показывают виду, только смеются.

«Мне нужно к М. М. Исаеву», — говорит мне Левин.

«Он добрый человек».

«Ну, нет, я у него в кухарках служила!»

По постановлению татарских и лезгинских комитетов в городе Закатале, вдовцы и вдовы, имеющие детей и внуков, обязаны вступать в брак.

Три вдовы, отказавшиеся выйти замуж, заключены в хлев и будут содержаться в хлеву, пока не согласятся на брак.

XVIII

— — К. А. Федин страшно растерянный.

К П. Е. Щеголеву взволнованно:

«Зачем этих дураков позвали?»

«Да мы сейчас партию с ними устроим!»

И раскладывают ломберный столик —

В вагоне тесно и неудобно. Еду я, неизвестно куда, и зачем, не знаю, — знаю, долго мне ехать. К. А. Федин разложил картинки:

«Это — вдоль и поперек».

«А это — сзади наперед».

«А это — вверх и вниз».

Одни палочки, а рисовал Луначарский.

«Луначарского, — говорит Федин, — в Городскую думу выбрали; три миллиона мужского населения, не считая переходного возраста, женщин и детей».

«А Павла Елисеевича, — говорю, — никуда еще не выбрали?»

«А это — » — Федин развернул еще картинку. Входит старший дворник Антигюв Иван Антипович.

«Вы дрова брали?» — говорит мне.

«Нет, — говорю, — не брал».

«А то, может, брали? Да я так спросил на счет билетиков».

«У меня и книжки-то нет! да и зачем же я буду скрывать, что вы!»

«Интеллигенция, — говорит дворник, — интеллигенция против».

Тут какая-то Маша, должно быть от уполномоченного Семенова, показывает мне на стол. А на столе нарисована рожа и всякие крендели выведены не то иодом, не то тем желтым, чем письма мазали, цензуруя.

«Это дворник, — говорит Маша, — дворник, как придет с дровами, так рисовать».

И входит Бабушка (Брешковская) и с ней М. И. Терещенко: Терещенко — желтый такой весь... «Вот посмотрите, — Прокофьев развернул ноты, — мое сочинение: «Бабушкины сказки!»

*

Пасмурно и свежо, большой ветер. Ничего не писалось за весь день, только рисовал. Оттого, что был дождь, мальчик не пойдет за газетами, так и не узнаем, чем окончилась воскресная демонстрация в Петербурге.

Тучи идут валами —

А птицы все-таки поют и куковала кукушка. Все утро по двору конь ходит — еще бы, сколько за все эти жаркие дни всяких мух перекусало!

Последнюю неделю я совсем не выхожу из комнаты. Смотрю в окно — —

Ничего мне не хочется: ни писать, ни читать.

XIX

— — я залез на галерею высочайшего театра: «концерт С. В. Рахманинова».

М. А. Дьяконов говорил мне — «три миллиона ступенек, не считая приступок и заходов» — а я насчитал одних приступок до миллиона.

Места надо занимать с налету, как в игре «в свои соседи».

Я бросился, куда попало, и наскочил на Шаляпина.

«Все предки мои до двенадцатого колена носили фамилию Шаляпиных, а Дьяконов опровергает». «Что ж говорит Дьяконов?»

«Да ничего не говорит».

Вступился Горький:

«В нашем роду, — сказал А. М., — с незапамятных времен всегда были Пешковы и никаких Горьких. Дело это сухопутное и невооруженным глазом не разобрать».

Но тут П. Е. Щеголев деликатно согнал нас с места и, усевшись поудобнее, развернул газету. А я попал в Таганку в Глотов переулок. Я должен ходить за царскими детьми и караулить: их пятеро и все они маленькие, лет так семь-восемь, в белом —

«Плохо, думаю, дело, какой же я караульщик!» А Ида говорит:

«Ничего, мы справимся. У А. А. Архангельского сбоку три ноздри выросло».

XX

— — пришел в театр на оперу и вижу, сидит впервом ряду П. П. Сувчинский, грибы чистит, поганки.

Я с ним поздоровался и сел рядом.

«Сам собирал, — сказал Сувчинский, — по новому способу, в закрытом помещении».

И прохожу я с Шаляпиным к самой рампе.

Поет какая-то певица — сдавленный голос, а сама улыбается.

Вышла другая —

Шаляпин вынул тетрадку и пишет ноты: красным и черным.

«По новому способу, — говорит он, — новая опера: «Рахат-лукум».

И напевает.

Сергей (Ремизов) рассказывает о новой московской квартире: там он и поместит нас.

Мы взяли билеты и поехали на вокзал.

Дорогой заехали в ресторан. Там и актриса — сдавленный голос.

«Нам надо торопиться на поезд».

И прощаюсь.

Актриса поцеловала мне руку.

«Не вытирайте пожалуйста!»

И мы попали в квартиру доктора Срезневского. Приемная в виде фонаря, как в редакции «Новой Жизни», а в оконную раму вделан образ — «Глава Иоанна Предтечи», а под образом сидит художник Егор Нарбут и курит трубку.

Я зачем-то раздеваюсь.

А Нарбут Владимир торопит.

И я опять оделся.

«Выехать очень трудно, — говорит он, — а главное, наш поезд мог давно уж уйти».

Мы идем пешком и не уверены, куда повернуть. И вдруг видим зеленый забор.

«Святая София, — говорит художник Нарбут, — идем правильно».

Мы очень обрадовались, перешли по рельсам со спуска в гору и идем насыпью.

И вот откуда ни взялся мальчишка-вороватый, жалуется, на меня показывает.

«Этот, — показывает на меня, — бросил коробку порошком!»

И вижу, народ собирается.

А мальчишка вертится, жалуется, подстрекает:

«Коробку с порошком!»

«Да это, — говорю, — желтая коробка из-под банновских папирос, в ней просыпанный зубной порошок и карлсбадская соль».

Не верят.

И всё тесней окружают меня.

«Коробку с порошком!» — и уж не вертится, а кружится, как волчок, мальчишка.

«Хиба!» — сказал Нарбут.

И поезд тронулся.

*

После дневного дождя, когда ветер расчистил полоску на закате и ожили птицы, в первый раз затрубили жабы на болоте.

Когда я на ночь тушу свет, начинается звон — точно где-то далеко в набат бьют: звонит комар.

XXI

— — мы были в Иерусалиме, потом на Афоне. И решили дома отслужить всенощную. Из Иерусалима у нас свечи, а с Афона забыли. В коридоре стоит Распятие и перед ним красная лампадка, я сам зажег эту лампадку.

Ждем Верховских со всеми детьми.

Борис Пастернак в углу сети чинит.

Думаю, тесно будет!

И очутился в Греции. Там война. И вижу Елизавету Михайловну Терещенко: вся заплаканная, а чему-то радуется.

И вот где-то, не то в Пензе, не то в Устьсысольске, в учительской комнате профессор Я. Я. Никитинский и с ним какие-то, на А. М. Коноплянцева похожие. Идет спор: хотят вычеркнуть Гоголя.

И постановление вынесли: вычеркнуть!

И вижу, Г. В. Вильяме в солдатской шинели, он вышел на балкон, поднял черное знамя и сказал: «Запрещаю выходить на улицу и собираться в собрания!»

«Как же, думаю, всенощную-то служить?»

И вижу: в коридоре Распятие, красная лампадка, и Сергей молится.

Монах рассказывает мне о чудесах афонских, как его на Афоне исправили: был он неспособен по рождению...

Монах при этом двусмысленно подкашливал и подмигивал в угол, где сидит Борис Пастернак и чинит сети.

«Пойдемте, поищем!» — сказал он Пастернаку. И оба пропали.

Народу к службе собирается много: Алексей Толстой, Ф. И. Щеколдин, С. М. Городецкий, Ященко в крылатке, Бердяев, Вышеславцев, Сеземан.

Кто-то, я не вижу, рассказывает, что Сергей помер. «Совсем поседел и помер».

19
{"b":"83124","o":1}