Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Затем, там говорится, что дом выходит на Миргородскую улицу, это ложь опять же: дом этот стоит на Золотоношской улице д. 30/4, угол Тележной улицы.

Затем портнихи Перловой, как пишет Р., в доме за все 15 лет не проживало, жила 12 лет, в 18-м номере портниха Ксения Степановна Степанова.

Затем, о подруге портнихи «Перовой», якобы «Наде», пишет несколько слов Р., это опять ложь: «Нади» абсолютно никакой не было, а подруга — это была я, маленькая, бывшая девочка, кого звали Настей.

Затем пишет Р., что «Агафья Петровна» — вернее Елизавета Григорьевна — была ионитка, это низкая ложь: она была просто полоумная женщина, но подобными зверями себя не выказывала.

Теперь — в конце столбца 13-ой страницы говорится: «что на все расспросы Лиза начала плести такие небылицы о брюквенной каше и о советских супах, от которых будто бы полнеют». Как не стыдно вашему сочинителю — лгуну-брехуну врать так нахально! У Лизы родился мальчик, сын от мужа, в 1915 году около Троицына дня, т. к. я его крестила.

А главное, то обстоятельство, что откуда Р. мог знать, что гр. Макеев, швейцар, жил «с огородничехой Татьяной и у него был сын Колька»? Слушайте! спросите у этого идиота Р., где он выкопал такую чушь: огородов и близко тогда не было! Да и жил он не с «Татьяной», а с верхней кухаркой Авдотьей, без всякого сына.

Скажите, товарищи, неужели ваша редакция нуждается только заполнением страниц журнала такими халтурными лживыми бессодержательными статьями: написано — «под Рождество», а одного слова нет про него! Стыдно таких писателей допускать с статьями в журнал! Неужели лучше нет? Злоба просто берет, когда прочитаешь такую статью.

Знайте, что с описанного дома Комаровки со мною вместе вышло много очень известных советских и партийных работников, коих увидя, дам им прочесть эту винигредную ерунду.

Подло такую ложь писать!

Член РКП, П. гор. б. №.... Народный судья 7-го отд. I город, района (Невский...)

ШУМЫ ГОРОДА

I ЗВЕЗДЫ

Знаете, на Васильевском есть такой дом серый, тесный, изъеденный жильем, а во дворе направо и налево хлопающие, визгливые двери и полутемные скользкие лестницы — идешь и прилипаешь.

И всякий день по такой лестнице Вера в училище ходит, разнося на ногах лестничную склизь и погань.

И не знаю, зачем эта липкая погань, спертое тесное жилье, когда так широко ходят по чистому небу чистые звезды, и по нашей же суровой земле прозрачные текут ручьи —

зачем эти нечистые, серые от паутины редкие лестничные окна, просаленные железные перила — —

знаю, и золоченые перила и мраморные ступени не отведут от обреченной души тернистого ее пути: вся изобьется, изноет и у самых прозрачных источников и даже там на звездном чистейшем просторе —

но я никогда не мог примириться и с этой нашей гложущей болью липких лестниц и железных перил, за которые хватается рука, когда от отчаяния подкашиваются ноги — и также знаю, будь мои слова огнем — огнее огня, мои слова не прожгут сурового человеческого сердца —

но я ничего не могу поделать с моим сердцем, которое захлебывается от этой гложущей боли.

Мы по той же лестнице жили, где Вера и ее мать Ольга Ивановна.

И как, бывало, встречу, просто пропал бы куда, просто сквозь землю провалился бы — помочь-то ведь я ничем не мог!

И там, на верхотуре нашей, куда и вода не подымалась и только ветер ходит, суровою ночью, когда выйдут звезды, звездам шепчу под проволочный гуд через рамы —

— звезды, прекрасные мои звезды! —

А должно быть и там, под нами, в такой же холодной тесноте, уложив Веру, Ольга Ивановна, изверившаяся во всякие обещания, и в ужасе, что за ночью наступит опять утро — новый день, требовательный и неумолимый, поправляя занавеску у окна, от которого несет такой холод, то же самое шепчет под проволочный гуд к звездам —

Но ей еще нестерпимей.

Отойдет, присядет к столику, а похолодевшая рука ее тянется: там, в самом углу, к стене, за коробочками есть пузырек точно с кофеем, нет, это не кофий, это такое лекарство, такое черное, как кофий, от которого навек заснешь.

Ольга Ивановна не одна, с ней Вера. Если бы была она одна, ну как-нибудь и из последних до последнего дотерпела бы и потом вот как лошади падают —

ей и сена тычут, да что уж сено — «Благодарю тебя, Господи, наконец-то!» — трамвай идет, а она мордой как раз на рельсы, — галдят, понукают, оттаскивают, — как дохлая, только вздрагивает, — кто-то сапогом в живот ткнул, а уж ей все равно: сейчас — конец!

Да, если бы Ольга Ивановна одна была!

И Вере лучше будет —

А то нет никому до нее дела: говорят, «не сирота, не беспризорная, мать у нее есть». А что мать, если совсем из сил выбилась!

Да, Вере лучше будет. А так и себя и ее измучает. А без матери не оставят.

Или так надо, и иначе нельзя на белом свете? У всякого свое — свои заботы. И надо так, чтобы очень уж в глаза бросилось и только тогда — и разве Вере теперь хорошо?

А когда матери не будет? Хуже не будет, лучше будет: без матери, ведь!

Срок небольшой — Вере тринадцать — а кажется, всю-то жизнь прожили вместе, и вдруг: она — там, а Вера — тут, и никогда не подойдет, и никогда уж, никогда не позвать, и не взглянет.

А надо решиться.

И не от малодушия это она. Она все готова — ведь раньше-то так! — целыми ночами, не покладая рук, сидела. Но что же делать, если сил больше нет.

Надо решиться и уж бесповоротно.

И Вере будет лучше, конечно!

Я давно замечал, встречая на лестнице Ольгу Ивановну, что уж больно задумалась, и идет, и глаз не подымет, а поздороваешься, так и вздрогнет вся.

Или так ее мысль сбила, забитую нуждой и обессиленную вконец?

Одна-единственная мысль сбила теперь все ее мысли, а когда заполнит — как ржа всю душу проест — и тогда все и решится.

И непременно.

Бесповоротно.

У нас тоже беда — все мы тут одинаковые под одной звездой — надо мне было кипятку для грелки. Вот я к Ольге Ивановне и туркнулся.

«Может, — думаю, — какие щепки уцелели, разожгу печурку!»

Твердо знаю, да и все тут у нас по лестнице это знают, если что есть у нее, не откажет — сколько раз приходилось, из последних выручала.

Человек-то, скажу вам, жив еще и душа жива, живая и, пожалуй, живей еще среди погани и беды кромешной.

Постучался — не откликается.

А знаю, дома; и дверь не заперта.

Заглянул я в кухню:

— Ольга Ивановна! —

Нету.

Ну, я в комнаты.

А она стоит у столика — (раз пожар у нас случился, и, помню, схватил я что-то очень тяжелое тащить, а тут зеркало висело, в зеркале я и увидел себя, так вот лицо свое помню озеленелое) — вот такая озеленелая стоит, и вину, пузырек с чем-то черным в руке, отпила и еще — —

Тут вот точно что и вспомнилось мне, я ее за руку —

Смотрим друг на друга — самые враги последние!

И вдруг она и говорит, да как сквозь сон, едва слова выговаривая:

— Это я, — говорит, — для Веры: Вере лучше будет.

А сама так и валится.

Я к соседям. Няньку позвал старуху, еще сестру — сестры тоже по одной лестнице с нами. И долго мы над нею бились — в сон ее ударило — размаивали.

Не хотелось нам, чтобы Вера узнала, а то испугается.

Ну, как будто всё и ничего стало — отходили! — только ослабела очень.

А тут и Вера из училища вернулась.

Видит: мать лежит на кровати.

— Что, мама, худо тебе?

Поняла она что-то — или сердца-то не обманешь?

Мать открыла глаза.

— Нездоровится, — говорит, и заплакала.

И Вера вдруг заплакала.

Или все поняла она и потому так заплакала, или от беды, уложившей мать, всю беду почуяла и вот заплакала — чужому человеку, глядя, не стерпеть —

67
{"b":"83124","o":1}