*
Ободранный и немой стою в пустыне, где была когда-то Россия.
Душа моя запечатана.
Все, что у меня было, все растащили, сорвали одежду с меня.
Что мне нужно? — Не знаю.
Ничего мне не надо. И жить незачем.
Хочу неволи вместо свободы, хочу рабства вместо братства, хочу уз вместо насилия.
Опостылела бездельность людская, похвальба, залетное пустое слово.
Скорбь моя беспредельная.
И время пропало, нет его, кончилось.
Не гибель страшна, но нельзя умереть человеку во имя себя самого. Ибо не за что больше умирать, все погибло.
И из бездны подымается ангел зла — серебряная пятигранная звезда над его головой с семью лучами, и страшен он.
«Погибни во имя мое!»
И нет спасения свыше.
И тянется замкнутая слепая душа, немыми руками тянется в беспредельность — —
И не проклинаю я никого, потому что знаю час, знаю предел, знаю исполнение сроков судьбы.
Ничто не избежит гибели.
О, если бы избежать ее — — !
Каждый сам в одиночку несет бремя своего проклятия — души своей закрытую чашу, боясь расплескать ее.
Тьма вверху и внизу.
И свилось небо, как свиток.
И нету Бога.
Скрылся Он в свитке со звездами и солнцем и луною.
Черная бездна разверзлась вверху и внизу.
И дьявол потерял смысл своего бытия, повис на осине Иуды.
А все зачем-то еще живут.
И чем громче кричит человек, тем страшнее ему. Как дети они, потерявшие мать.
И не понимают той скорби, которая дана им. Скоро настанет последний час, скоро пробьет — Без четверти двенадцать!
Слышите? Нет ничего, ни Кремля, ни России — ровь и гладь.
Приходи и строй! Приходи, кому охота, и делай свое дело, — воздвигай новую Россию на месте горелом.
А про старое, про бывалое — забудь.
Ты весь Китеж изводи сетями — пусто озеро, ничего не найти.
Единый конец без конца.
*
Русский народ, что ты сделал? Искал свое счастье — —
Одураченный, плюхнулся свиньей в навоз.
Поверил — —
Кому ты поверил? Ну, пеняй теперь на себя, расплачивайся.
Землю ты свою забыл колыбельную.
Где Россия твоя?
Пустое место.
И где твоя совесть, где мудрость, где твой крест?
Я гордился, что я русский, берег и лелеял имя родины моей, молился «святой Руси».
Теперь — — несу кару, жалок, нищ и наг.
Не смею глаз поднять!
«Господи, что я сделал!»
И одно утешение, одна у меня надежда: буду терпеливо нести бремя дней, очищу сердце и ум и, если суждено, восстану в Светлый день.
Русский народ, настанет Светлый день.
Слышишь храп коня?
Безумный ездок! хочет прыгнуть за море из желтых туманов, — он сокрушил старую Русь, он подымет и новую из пропада.
Слышу трепет крыльев над головой.
Это новая Русь —
Русский народ! настанет Светлый день!
*
Сорвусь со скалы темной птицей тяжелой, полечу неподвижно на крыльях, стеклянными глазами буду смотреть в беспредельность, в черный мрак полечу я, только бы ничего не видеть.
Поймите, жизнь наша тянется через силу.
Остановитесь же, вымойте руки, — они в крови, и лицо, — оно в дыму пороха!
Земля ушла, отодвинулась.
Земля уходит — —
Лечу в запредельности.
На трех китах жила земля. «Был беспорядок, но и был устой: купцы торговали, земледельцы обрабатывали землю, солдаты сражались, фабричные работали».
Все перепуталось.
Лечу в запредельности.
Отказаться от осязаемой жизни, пуститься в воздушный мир, кто это может? И остается упасть червем и ползти.
Обгоняю аэропланы —
Стук мотора стучит в ушах.
Закукурекал бы, да головы нет: давно оттяпана! Поймите же, быть пришельцем в своей, а не чужой земле, это проклятие.
И это проклятие — удел мой.
*
Все разорено, пусто место, остался стол — во весь человечий рост велик сделан.
Обнаглелые жадно с гиком и гоготом рвут на куски пирог, который когда-то испекла покойница Русь — прощальный, поминальный пирог.
И рвут, и глотают, и давятся.
И с налитыми кровью глазами грызут стол, как голодная лошадь ясли. И норовят дочиста слопать все до прихода гостей, до будущих хозяев земли, которые сядут на широкую
русскую землю.
В-е-е-е-ч-н-а-я п-а-а-м-я-т-ь.
IX
Путь из Москвы в Ессентуки был так же неуверен, как из Чернигова в Москву.
Все растормошено: станции, вокзальная публика, пассажиры.
Не революция — «революция везде прошла мирно», война, ее хвост, выворачивающий нутрь России — развал, распад, раздробь.
И в вагоне не поймешь, о чем больше: о войне или революции.
В Ессентуки приехали с большим опозданием и, оказывается, сейчас же надо билеты обратно —
а то уж на несколько недель все распроданы!
Эта новость куда важнее, чем Государственное Совещание и выступление Корнилова, и с этими обратными билетами много связано и хлопот и страхов.
И в санатории, как и везде, та же растормошенность и то же «по военному времени».
Революция вылезла забастовкой: забастовка «служащего персонала», а во время Корниловского выступления — в «шпионстве», когда, пользуясь удобным, сводили счеты.
Прошлым летом в санатории жил В. Г. Короленко. Ни тормошащая война, ни забастовка не изгладили о нем память. И через год много об этом говорилось и почему-то ждали, что и опять приедет.
— Вот если бы был Короленко, этого не допустили бы! — часто слышишь.
На видном месте висело несколько групп, где был снят Короленко и с ним все, кто только успел записаться у фотографа.
*
Прошлым летом В. Г. Короленко жил в санатории д-ра Зернова, и дорожка к нему была протоптана: не было, кажется, ни одного из приезжих, кто бы не прошелся по ней — если и не к самому Короленке, то по крайней мере к дому так посмотреть, не пройдет ли, не выглянет ли?
Те, кто жил в доме по соседству с Короленкой, были счастливейшими людьми и столь же счастливыми считались все, кому удавалось в столовой сидеть за одним столом с Короленкой.
С Короленкой мог познакомиться всякий и очень просто: или просто подойти, когда он шел к источникам, или через Митропана.
П. А. Митропан, молодой прапорщик, тогда начинающий писатель, лечился в Ессентуках: он из Полтавы, близко знал Короленку, и Короленко любил его: с удивительно чистыми глазами, кроткий, никакой не военный, но и не расхлябанный, крепкий и в плечах и в слове,
С Митропаном я сейчас же познакомился, а с Короленкой я только здоровался.
Разговаривать так, как с Митропаном, я не мог: мало ли когда глупость какую скажешь или чего сморозишь, с Митропаном все сойдет, а с Короленкой так неловко.
Мне Короленко представлялся, да так оно и на самом деле было, — очень занятым человеком всякими тяжелыми и трудными делами других людей и не безразлично, а с сердцем — «с желанием» и с думой о каждом таком деле.
Таких людей мало и редки, и бережно подходишь к таким.
Я не знаю, должно быть, это и всегда так было, но, начиная с войны, особенно стало резко выступать, а уж в революцию совсем выперло: самые вопиющие поступки, самые позорные дела стали объяснять, а тем самым и успокаиваться, ничего не значащими словами вроде «по тактическим соображениям», или «военное время», или «революция», или «с массовой точки зрения».
И то самое, что без «тактического соображения», без «военного времени», без «массовой точки зрения» просто называлось убийством, предательством, подлостью, тут сходило за обыкновенное и принятое и нисколько не возмутительное, о чем можно было говорить легко и даже с улыбкой.