— звезды, прекрасные мои звезды! —
II СВЕТ СЛОВА
Все живое, от звезды и до речного голыша, а также и всякое создание — всякое дело рук человеческих, лап и лапочек — гнезда, города, дома, игрушки, машины светятся своим светом — также и мысли и помыслы человека светятся светом, светится своим светом и слово.
Сказать о человеке хорошее куда приятнее, чем лаяться.
Да что приятнее, — больше! найти хорошее в человеке — великое счастье.
И счастье это от света.
А свет от «человечного» в человеке.
А человечное в человеке — это желанность души, та крепь, какою разрозненный избедовавшийся мир держится —
уста к устам
и сердце к сердцу!
Среди последнего зверства, в котором человек с человеком взапуски бегает, в бессердечии, грызне и свори, в этой тьме вдруг взблеснет она теплою искрой и озарит — идешь по Невскому в свинцовый холодный вечер, и вот где-нибудь за Казанским собором расколется небо и такая разольется заревая полоса — а ведь ее-то зарь ярче и самой северной зари.
Я видел ее, чувствовал —
Я видел ее даже и в таком, зверем что в человеке зовется, и от чего сами-то звери открещиваются — «волки, лисицы и всякие зайцы».
Много я видел добра от человека и в самую великую распрю на повороте жизни за все эти решающие годы.
И за эти же в десятки, а может, в сотни годов годы я, побиральщик, околачивающий пороги, терпеливо и, скажу, не без страха, ожидающий очереди в приемных, как часто, загнанный, в последнем унижении, оробелый, с приглушенным голосом, или в остервенении своем отчаянном просто пропащий, проходя по улицам и чуя свою покинутость и беззащитность, открытый для всего, с каким жарчайшим желанием думал я — — о волках, лисицах и всяких зайцах, моих братьях и сестрах безгласных.
*
Как-то иду я так по Литейному —
Что-то с утра, как вышел на улицу, все-то мне не ладилось: там просил — отказали; а в другом месте — просто обманули; а еще в третьем — мало отказа и обмана, а еще и, повинив во всем, выругали. И пришлось покорно и безответно принять, — не знаю уж, от зависимости ли боязливой, кабы хуже чего не сделать, отвечая-то, или — и такое бывает, отчаянное! — как в пропасть летишь и за тобой камни — так пусть же летят, всё приму! — и летишь.
Так вот шел я по Литейному, сердцем — к зверям, и мысленно что-то со зверями уж разговаривал — с волками, лисицами и всякими зайцами, и вдруг точно за рукав кто дернул, замедлил я и слышу — —
А догоняли меня две женщины, так — простые. И одна рассказывает другой о каком-то человеке, — о своем знакомом, — ясно слышу необыкновенно, точно это мне в ухо кто шепчет, — о каком-то человеке, у которого ничего-то нет, ну совсем, такая последняя бедность: такая, что и «поделиться-то ему нечем» и говорит он, этот человек:
— «Ну, — говорит, — коли нет ничего, хоть ласковым словом поделиться».
«Ласковым словом надо делиться!» — и это, как в полдень, когда где на Площади застигнет, ударит пушка —
«Ласковым словом надо делиться!»
И я точно проснулся —
Вижу небо, синее такое, не наше — и вся душа потянулась —
не робкая, не забитая —
многорукая —
многокрылая —
И я как вырос.
И одно чувство наполнило мое, как мир, огромное сердце.
И сказалось пробудившим меня от моей падали словом — —
У меня тоже нет ничего и мне нечем делиться — я уличный побиралыцик! — но у меня есть — и оно больше всяких богатств и запасов — у меня есть слово! И этим словом я хочу поделиться: сказать всему разрозненному избедовавшему миру —
человеку, потерянному от отчаяния беспросветно —
человеку, с завистью мечтающему о зверях — человеку, падающему от непосильного труда в жесточайшей борьбе — быть на земле человеком —
уста к устам
и сердце к сердцy!
III ЗАБОРЫ
После скотской зимы пришла весна —
Она наперекор безнадежности и отчаянию вдруг пришла такая нежданная, обрадованная и такая громкая — не запомнят! — с шумом и звоном ломающихся тяжелых, как чугун, льдов и изникающих хрупких льдинок, пришла внезапная — северная с иссиня-черным вороновым небом, обещающим теплые дни, и с теплыми сверкающими днями, сулящими звездные песенные ночи.
Я видел, проходя по улицам, как самое закорузлое, загнанное на зимовье в тараканьи щели — за суровую-то нашу зиму все тараканье, все тараканы покинули насиженное свое жилье, уступив его человеку, который ведь все вынесет, все вытерпит, как и все сожрет! — я видел, как закорузье — это съежившееся, забитое, защеленное и оскотевшее — принимало человеческий образ, видел улыбку переставшего улыбаться соседа, слышал добрый его оклик — смотрел и не верил, слышал и не признавал.
Неизгладимую сохраню я память о единственной весне чудесной.
Но не только от чудес превращений и песни, прогремевшей тогда весенним громом — о разорванных оковах, воле, мечте и томящей любви — и не потому, что сам я, зиму живя, как скот, как зверь самый пещерный, вдруг, уж издыхая, ощутил весеннее тепло и мое затихающее сердце забилось со всей землею — с сердцем лесов, полей и гор — зверя, рыб и птиц —
чувство необычайное, острейшее пронзило все мое существо.
И это чувство раскололо дни.
Я что-то понял и человека благословил с его дерзающей мечтой.
*
Шел я на Васильевском по Большому Проспекту, нес тяжесть — гниль мороженую мокрую себе в корм: капусту или еще какую помойную погань — драгоценность большую!
День несолнечный пасмурьем успокаивал мои слепые глаза, и на душе теплилось кротко.
Не глядя, шел я привычно.
И вдруг визг отдираемых досок ударил меня —
доламывали последний забор!
И я сразу все увидел, весь Большой Проспект и так далеко — до самого моря.
И не узнал —
Я не узнал привычную дорогу — широкая открылась моим глазам воля.
Это заборы, которые теснили улицу, — не было больше заборов! садами шла моя дорога.
Это моя мечта расцвела въявь садами.
Я помню, ощеренные, с прогнившими досками заборы — — забор и под забором упавшего человека, когда все двери перед тобой захлопнулись, а калитки и ворота под замком заперты крепко;
и эти проклятые стены, отгораживающие человека от человека — самодовольные свиные хари, выглядывающие из-за заборов на твою беду и отчаяние;
проклятия твоего бессильного сердца;
и тупая покорность.
Я видел дальше — за море — за моря —
И в моем сердце вскипали слова: они были резче пил и тяжче молота — могли бы согнуть и железные прутья, разломать и чугунные ограды железного человеческого сердца.
И больше не чувствуя тяжести, шел я легко садами.
Так бы прошел всю землю — все земли от моря до моря —
И другие слова подымались от сердца —
благословляющие мечту человека.
IV ПАНЕЛЬНАЯ СВОРЬ
Жил я всегда на самом на верху: видишь с голубятной высоты своей двор и что там, на дворе, громоздь и скрыть петербургских дворов, но чаще — высота такая поднебесная, что ничего уж не видно, никакого двора — ничего-то вниз, а только — прямо в лицо — косматые дымящие трубы да небо да звезды —
Звезды — —
и звезда с звездою говорит —
Я только теперь это до боли понял, когда больше не вижу ни неба, ни звезд.
А случается подняться к соседу — и всего-то этажом выше — и всё по-другому, и сам я как-то переменяюсь, и без крыльев несешься —
«Мучной лабаз — Варгунин — торговый дом стиль — мебель заграничных фабрик» — все это мимо — выше —