Прислала Москва — Розыскная Экспедиция — тридцать кнутов да щипцы со штемпелем. А вслед и сам мастер пожаловал — Хлебосолов Никита Иванович.
ОКНИЩА
лица их — сама земля,
тело их — прилипло к костям,
до пояса отросли волосы,
по локоть бороды — стрелами на груди,
одежда изодралась от голода и тесноты —
лохмотья висят,
а голоса их — пчелиные
I ФИФИГА
На улице вечером: стоят — прилипнут к стенке и смотрят на вас.
— — —
— — бывает у меня такое чувство, точно я виноват перед всеми, и мне хочется прощенье просить у всякого —
— — как задавит скука, и человек ничего не стоит —
— — три к носу, все пройдет —
— — своему горю как-нибудь помогать надо, что же делать — — !
— — напрокудил и к стенке лепится! —
— — не было совести и не заводилось —
— — около чужого несчастья руки греют —
— — с именем Божьим да топором —
— — с дороги берут — всякая дрянь люди —
— — и невинный и винный страдает —
— — лезут козы на изгороду!
— — камня бы им горячего дать!
— — что украл, то Бог дал —
— — сколько веревку ни вей, конец будет —
— — судьба наша без судьбы —
— — —
Идет девчонка с бутылкой, а впереди какой-то тоже с бутылкой.
Девчонка повернула на 12 линию, а тот было дальше — —
— Дяденька! — окрикнула девчонка, и слышу шепотом: — керосин тут продают.
И я подумал:
«Можно жить еще на свете!»
— — —
— А что такое фифига?
— А это такое, что наседает и никуда не скроешься; так и про человека говорят: «превратился в фи-фигу!»
— А что такое «медовые выплевыши» — очень, говорят, вкусные?
— Еще не пробовал.
II НА УГЛУ 14-ой ЛИНИИ
Да, мы жили не так — это я потом тут понял до конца. Правда, и у нас бывало — — вот когда зимой воды не было и соседи нижних этажей, до которых вода доходила, верхним воды не давали: и не то, что воды жалко, а «ходят — студят комнаты!» И то все-таки, скажу, не все — —
Да, не так — — это я говорю о том круге драни и голи, где каждый тащил на себе, как мешок тяжелый, свой неуверенный обузный день — свою судьбу без судьбы.
На углу Большого проспекта и 14-ой линии стоит женщина. Одета она прилично, т. е. все, что можно зашить и подштопать, все сделано. И не такая она старая, не развалина, только лицо, как налитое, без кровинки. Она не просит словами, она чуть кланяется и смотрит —
В самый тискущий тиск и последний загон — много о ту пору мудровал человек над человеком! — когда, кажется, ну ничего не подскребсти, все использовано и завалящего не может быть, я видел —
А кое-кто еще и остановится, женщины больше: остановятся, поговорят с; ней — должно быть, в угол, где она на ночь-то ютится, туда в этот ее ледник приносят ей, ну, что можно, что в силах человек сделать, когда у себя нет ничего.
И на лице у нее, как луч, светится.
И когда я это вижу, я уж иду на пяточках — мне все страшно: вот я что-то спугну, помешаю чему-то, как-нибудь своим ходом нарушу, задую — — свет.
*
Как-то проходя по Б. Проспекту, это зимою было, я старуху не увидел — померла, подумал.
«Так и померла, значит, в своем леднике!»
Неделя прошла, другая — старухи не было.
«А может, думаю, попала под декрет об упразднении нищенства?»
А сегодня гляжу, стоит! — чуточку поправее: там такое углубление есть в железной решетке забора, так в углублении прислонившись стоит, и по-прежнему кланяется — шея обмотана, обвязана, но аккуратно так.
А какая-то женщина остановилась. Что-то шептала — а та ей отвечает.
Слов не слышно, но глаза я видел — вообще-то я по моей слепоте глаз у человека не вижу, а тут увидел: я увидел и понял, что очень плохо было эти недели, очень больно — хворала, но вот понемногу прошло. И еще я увидел: была в глазах кроткая покорность вынести эти тягчайшие дни — назначенные и неизбежные. А та женщина, я это тоже увидел, заплакала — от своего, конечно, заплакала: своего у каждого — через край!
И я тихонько пошел с обостренным глазом — слепой, различая мелочи незаметные.
И не знаю, куда мне деваться и что сделать, когда я так вижу, и не знаю, как поправить —
III ЗАЛОЖНИКИ
А другой раз иду я, у меня, ну — как грудная клетка открыта и внутренности обнажены — горят. Я не голоден, мне ничего такого не нужно себе, и я иду совсем вне всяких гроз.
Так шел я по Среднему проспекту с такой обнаженностью горящей — и каждое движение, каждый поворот встречного был мне, как прикосновение к больному месту.
И вот недалеко от Совдепа на углу 7-ой лин. гонят —
— Кто эти несчастные? — спросил я.
— Буржуи заложники! — кто-то ответил.
И я вспомнил, читал сегодня в «Правде» — это вскоре после убийства Урицкого — «за одну нашу голову сто ваших голов!» И я подумал:
«Это те, из которых отберут сто голов за голову!»
Приостановился и смотрел, провожая глазами обреченных: их было очень много — много сотен.
«Должно быть, в «политике» так все и делается, — думал я, — не глядя делается! ведь, если бы смотреть так вот, как я, и всякое мстящее рвение погаснет — за голову сто голов!»
И вдруг увидел возмущенное лицо человека — возмущенный голос человека, кричащий:
«Убили! так нате же вам! ваших — сто!»
А тут вижу гонят — это как раз те, которые попали — обреченные сотни.
Каждого различать в лицо невозможно, но есть общее: это согнутость и тревога — не о себе! о себе-то никто больше не тревожится, разве уж какой плющавый! — нет, о близких, у каждого ведь гнездо! — да еще недоумение: — — «не согласен, не согласен, что несу ответ!»
«Да, это в политике, не глядя, — на бумаге, по анкетам — — !»
Я провожал глазами этих обреченных — пришибленные шли они покорно по Среднему проспекту из Совдепа — —
«Не трудящийся да не ест!»
— — калоши мои оказались такая рвань, взглянуть страшно. Откуда, что — ничего не понимаю. Потом догадываюсь: на собрании в Театральном Отделе обменялся с А. А. Блоком и носил с месяц, подложив бумагу, и вот попал опять в свои, но уж разношенные здорово, — это все Блок. Мы идем по снегу, по сугробам — белое все. И на душе — бело. Далеко зашли. Да это Москва!
«Подождите, — говорит А. А. Блок, — посмотрю, можно ли?»
Я остался у крыльца, жду; а он в дом пошел. Я не знаю, кто живет в этом доме, но думаю, можно хоть чуточку передохнуть. А Блок уж назад —
«Нельзя, — говорит, — пойдемте дальше».
«Не пускают?»
«Чужая мать».
И идем по снегу, по сугробам — белое все. А на душе — не бело.
IV ЛАВОЧНИК
В соседнем доме лавочка. Лавочника Микляева все знают. Только у Микляева и можно купить сахару, а больше нигде. Сахарные карточки появились еще в войну и все меньше и меньше выдают сахару и уж без Микляева не обойтись стало.
И все пользовались сахаром, только не всем продавал он.
Я не раз заходил в лавку, терся, выжидая, когда уйдут покупатели, и я останусь глаз-на-глаз с Микляевым. И выждав, начинал осторожно и отдаленно, а потом:
— Сахарку бы! (Так меня учили.)
Но всякий раз Микляев только головой покачивал:
— Нету.
И я уходил ни с чем.
Но я не жаловался, как никто из соседей по нашей линии: все равно, так или этак, а сахар достать есть где, и сахар будет.
А ведь и лавчонка-то тесная, темная и только всегда огонек от лампадки перед образом в углу над конторкой — прямо над Микляевым, а для нас она светится такими сахарными огнями, куда Елисеев на углу Караванной.