*
Вот беда! Ночью, — теперь я не так уже кашляю, — когда все заснули, прискакала Баба-Яга и подменила мне ногу.
И я ничего ей не мог: ни сказать, ни остановить. Есть у меня дудочка-кукушка, покуковать бы, да как на грех куда-то засунул под подушку.
И вот правая нога у меня не моя, — костяная!
*
Лежу с костяной ногой —
В воскресенье, даст Бог, и встану.
Неловко с костяной-то, да как-нибудь уж.
Лежу, потрагиваю ее, костяную, пеняю Яге:
«Ну, что за радость, добро бы какую взяла богатырскую, а то...»
Очень мне есть хочется.
Все прошу ухи — «демьяновой».
Уж ходил Микитов в Андреевский рынок, да опоздал; с пустыми руками вернулся.
А ночью долго я заснуть не мог: и голодно, и сна мне что-то нет, Гоголя читал, «Вечера».
И только завел глаза, вижу: лежу в нашей комнате, как и въявь лежу, а по бокам у кровати морские черти. Потрогал: черные, шелковые.
«Черти, — говорю, — балтийские, наловите мне рыбу!»
А они и говорят:
«Никак невозможно, завтра воскресенье, а под воскресенье заказано нам рыбку ловить!»
*
В воскресенье я поднялся, и робко пошел на своей костяной ноге —
Белый свет, — благословен ты, белый свет! — а мне больно смотреть.
«Сестра моя! не достоин я рук твоих и забот твоих. П;ости мне жестокое слово и нетерпение мое. Один виновен — один и должен нести!»
Белый свет — благословен ты, белый свет! — а мне больно смотреть.
XIX
Тот день для меня был роковой: я захворал крупозным воспалением легких.
Захворал о ту же пору А. И. Котылев, не знаю за что не раз выручавший меня в моих литературных делах в самое крутое для нас время. И слышу, помер.
А меня спасло.
С. П., ухаживая за мной, не вынесла, и последние дни мы оба лежали.
И это для меня было самым тяжким: ведь всё из-за меня! — и я ничем не мог ей помочь.
За неделю, как я поднялся, я написал вот эту мою память о снах и видениях за болезнь «огневицу» и «вечную память» — слово мое, переговоренное «без слов» тогда еще там ночью в Кремле после всенощной.
У меня такая крепь на душе — поет. И мне все любо. Сколько во мне сил сейчас. Чего-то радуется. Слушаю, смотрю —
и чей-то голос зовет меня —
Дом наш переполнен любовью. И эта любовь мне светит.
А сегодня я встретил человека — нежнейшей души.
Это И. С. Биск — старый знакомый С. П. — приходил прощаться.
XX
Вчера опять началось выступление. Но, кажется, есть и прок: будут говорить о мире. Сегодня арестовано «временное правительство» — узнали после обеда.
25 минут 10-го вечера (по моим) с Авроры выстрел!
«Наконец-то Владимир Ильич взял власть!»
Видел во сне землянику: целая корзина, да мыть надо — грязная. И розу, которую положили С. П. Уписывал я, как кот, куренка. А живем в гостинице.
На другой день из газет:
«В час ночи в квартиру Цвернера, находящуюся в 6-ом этаже д. № 13 по Демидову переулку, влетел артиллерийский снаряд весом около 10 пудов. Пробив стену, снаряд упал на письменный стол. Так как взрыва не последовало, то обошлось без жертв».
ОКТЯБРЬ
I
56 дней — 8 недель высидел я в комнатах после болезни. Я прислушивался к воле за стеной, слушал рассказы с воли и писал «Россию в письменах», по обрывкам документов из «ничего» воссоздавая старую Россию — ее потревоженных китов, без которых она немыслима:
«баня — печь — ковш — базар — полиция — псалтырь — часовник — патерик — сундук — крест — грамотка — столбец — гадальные карты — странник — оракул — письмовник — календарь — святцы — помещик — азбука» и т. д.
Да потихоньку сидел над «Временником» —
Так и шли дни, перевиваясь снами.
*
Поздно вечером разговаривал с А. А. Блоком по телефону: ему кажется все таким мирным. А я ничего не знаю. Тогда (в феврале) была легкость и тревога — рушилась вековая стена. А теперь — даже весело: что-то из всего из этого выйдет? И надолго ли хватит? Смешение тьмы, дикости и самых ярких пожеланий.
— — у нас в доме обыск. Солдаты в турецких шапках.
А главный — женщина.
«Вы ездили на Кавказ до станции Семлёва?»
«Ездил», — говорю.
И понимаю: тут не в Кавказе дело и не в Семлёве, тут что-то еще! И действительно, не успел я ответить, как солдаты в турецких шапках пропали, а я жду поезда. И замечаю, что по спешке набрал я в дорогу много лишнего: рваные калоши, линючую новобранку, гимнастические гири, всех цветов сартские тибетейки, ключи, чулки, банки из-под какао. И все это я выбрасываю, спешу — а вещей гора! А за вещами у золотого пчелиного домика А. А. Блок на костылях:
«Малина, — говорит, — спелая»!
II
Ничего не знаем, как после большого праздника, когда газет не бывает. Министры Временного Правительства сидят в Петропавловской крепости. Жалко мне М. И. Терещенку. Звонил Блок: тоже о Терещенке. Вспоминали «Сирин» и все те годы сиринские — какие далекие!
— — входит Владимир Унковский, за ним мальчик из магазина: несет ему пальто зеленое — «Достоевского!» — говорят.
Керенский наряжен монахом. И какой-то еще весь изможденный, а зовут его Загафедин. Я подумал, этим именем назову какую-нибудь мою игрушку — загафедин!
«А зачем царя спихнули? Надо самим лучше сделаться, а потом и решать!» — говорит Загафедин.
Керенский брезгливо:
«Сам насмо́родил!» — и оправляется: непривычно ему в монашеском.
«А сказали бы домой идти, и винтовку бросил бы!» — Унковский, в зеленом пальто Достоевского, юркнул в картонку.
Я умылся грязной водой, а Чуковский плачет. «Мне, думаю, нехорошо, а ему . — к прибыли».
А он все плачет.
«Купил — говорит, — карету, а лошадей нет! купил кольца для кур, а и кур нет!»
И опять входит мальчик — который принес Унковскому зеленое пальто Достоевского. Посылка от Ф. И. Щеколдина! И сам Щеколдин появился.
Распаковали посылку: а это высокий горячий кулич и коробка с напильниками. Щеколдин осмотрел кулич и напильники и скрылся. И еще несут посылку: от А. Н. Рябинина. Это яблоки — и все-то прелые, лежалые!
Пасмурный облачный день. Тихо необыкновенно и только слышно, как звонят к обедне.
«На худой конец за сорок верст слышно!» — подал голос Унковского из картонки.
Сели в автомобиль и поехали.
III
Умер наш домовый хозяин Д. П. Семенов-Тянь-Шанский. Вчера он у нас читал свой «Временник», собирался прийти оканчивать сегодня вечером.
— — в Петербурге переворот, бегут солдаты, и у всех у них новенькие блестящие погоны:
«Мы теперь все офицеры»!
И входит Д. П. Семенов-Тянь-Шанский с рукописью.
И вижу я: хочет он оплести нас шерстью.
IV
Получено известие из Москвы, будто во время переворота сожжен Василий-блаженный.
— Что же это такое сделали? — Ф. И. Щеколдин плакал, говоря по телефону.
А я не верю — не хочу верить. «А если? если остались одни развалины, они будут святей неразрушенного. Нет, только бы что-нибудь осталось!»
Приходил П.: он очень смущен, оторопленный:
— Не бежать ли нам?
— Да нам-то чего?
Вот так все и разбегутся,
О хлебе: «хлеб тяжко́й», это с соломой: «хлеб грядовой», это с мякиной.
мысли бежали так быстро, не выговариваясь, одним чувством! И я увидел Р. В. Иванова-Разумника. И дважды вместе съездили за границу: сначала в Рим, и назад, потом в Париж и домой. Что было дорогой, не помню, только помню — попались нам сербские солдаты. А у Аверченки парикмахерская и аукцион. Я принес картину Бориса Григорьева и не знаю, кажется, ее уже продали. И что странно, самому же Борису Григорьеву с придачей Добужинского. Добужинский тут же выдергивает канву из вышивки — «мед и яблоки», такая картина. З. Н. Гиппиус спрашивает, «откуда я знаю, как она верует?».
«Ничего подобного, — говорю, — это все М. К. Вольфсон: 5-ая глава из Евгения Онегина, выжать 6 лимонов!»
И вижу: М. К. Вольфсон на закорках у Лундберга подымается по лестнице с Сахаровым, а за ними Шпет трусит.
«Все мы теперь ездим в 3-м классе!»
«Ничего подобного, — говорю, — вы не сидите в 3-м классе!»
И идем с П. Е. Щеголевым, как когда-то в Вологде: хочется ему купить говядины и непременно в немецкой колбасной. А кругом мухи целыми грядами. Навстречу Чуковский с Чулковым: Чуковский — 70 000 процентных бумаг, Чулков — красное (церковное) вино.
«Мы приискали себе место!» — сказали оба.