*
Проходили нищие по селу с кобзой, пели старинную думу о Почаеве.
Какой степью повеяло половецкой!
Какой свет — угрские звезды!
XXXII
— — приценивался к старинной рукописной книге с миниатюрами, украшенной, как Годуновская псалтирь, тончайше золотом, 50 рублей просили. Когда раскроешь книгу, голоса слышатся, сначала урчанье, а потом явственно, и целый хор поет под орган.
Купил книгу Я. П. Гребенщиков, я ему 25 рублей дал.
И два раза я возвращался к Я. Г. Новожилову, все мне хотелось себе какую-нибудь такую книгу купить, но сколько ни рылся, ничего нет, одни сочинения Шебуева.
Идем по Москве, я хочу показать Сергею (Ремизову) церковь Николы-в-Толмачах.
На заборах «Заем свободы». И не можем никак найти.
«Как же так, думаю, не можем найти!»
И сижу я в комнате, вот уж 35 дней сижу в заточении.
И слышу, зовет кто-то.
И под самым окном как прыгнет через забор — —
И вижу Неглинный проезд, под венецианским балдахином весь в серебре с шитыми львами идет Б. К. Зайцев, полные горсти семечек, сам кланяется, налево-направо кожуркой поплевывает.
«Удивительная вещь, — говорит И. А. Рязановский (он с процессией, на голове его белая чалма и цветы в руках), — видел я во сне, вышел из меня кал, а девать его некуда, завернул я в газетную бумагу, ну, никакого-то признака, и понес, зашел за памятник Сусанину. А Петровна и говорит: «Боюсь я, Ванечка, с тебя еще пошлину возьмут!»
«Это к деньгам, — говорю, — что кал во сне, что грязь видеть — к деньгам».
А народ идет и идет — и все на Красную площадь.
Проехал верхом на слоне Жилкин, проскакал на пожарной кишке летчик Василий Каменский, протащили на аписах Брюсова, в золотом башлыке проплыл Вишняк с Кожебаткиным — черные птицы, хвосты рублены. Пронесли на пурпуре Куприна, за Куприным Бунина. А вот и Шестов — ведут дружка! — тридцать-и-пять арапов ведут под руки.
«Ей, — брычат, — чай так чай!»
И опять слышу, зовет кто-то.
*
Неизвестной дамой пущен был слух: «Разъезжает по Киеву в собственном автомобиле начальник штаба Вильгельма!»
Толпа поверила. И арестовали какого-то борзенского помещика с кабаном.
XXXIII
— — В. А. Сувчинская с кулаками наскочила на меня: отдай ей ручку!
«Да вы, — говорю, — мне подарить хотели!»
«Мало ли что хотела!»
«Вера Александровна, как же это...»
«Да так, отдавайте!»
Не дает и слова сказать.
А лежала на столе какая-то сломанная, огрызок.
«Ладно, — говорю, — сейчас!»
А сам этот огрызок бумагой и прикрыл.
«Не завертывайте!»
А я уж завернул и подаю —
И вижу, Лариса Рейснер, хочу сосчитать деньги — у меня их вот какая пачка!
Донес я до самой двери и около двери, где сидит ночной сторож, и, как это случилось, не знаю, потерял.
«Не положил ли я вам случайно в карман?» — спрашиваю сторожа.
*
Сон был прерывен и тревожен; понаехали гости и один ночевал по соседству. Поздно лег, а заснул и того позже.
Получены газеты с описанием «июльского» Петербурга: все живо представил себе.
XXXIV
— — Иванов-Разумник написал какую-то статью, статья очень понравилась Шестову. Я об этом рассказываю Иванову-Разумнику. Мы в Москве, в лавке, я жду лимона. А мне дают брусничной эссенции.
«Погнали на войну! — кричат, — всех! всех! всех!»
«Разумник Васильевич, — говорю, — спасайся кто может!»
Да скорей из лавки на улицу. А по улице и всё верхом на конях гимназисты.
XXXV
— — приехал к нам из Петербурга Н. Н. Суханов с докладом. Он очень помятый и встрепанный, все на часы смотрит: боится опоздать.
Нарядили меня в студенческий мундир и заставили играть, но я не могу суфлера слушать и все свое. Наконец, надо же уходить.
И слышу аплодисменты.
Вышел, раскланялся и прохожу по коридору.
Это баня, а содержит Е. А. Ляцкий.
«Самая гигиеничная, — объясняет Ляцкий, — П. П. Муратов всякую субботу посещает, лучшие итальянские мастера зафиксировали в памятниках искусства, не баня, а золотая баня».
Я занял номер, и еще номер для Д. Д. Бурлюка. И вдруг выходит — Господи! — один зуб — один зуб посередке.
*
Разговор зашел о захватах: что все началось с захвата — революция и есть захват! — и что вот Курлушкина Бог наказал.
А я подумал: о захватах вообще лучше помалкивать, кто не грешен? — и о наказании Божьем не судить человека, ведь завтра придет и твой черед и ты будешь наказан, нет, о наказании, как и о всякой беде, надо принимать сердцем, не злорадствуя, а жалея.
XXXVI
— — обедали с Ю. К. Балтрушайтисом на Курском вокзале.
Тут был и Гершензон и Рачинский и Бердяев и Шестов — весь столп московский. А потом попали в какой-то дом — и полезли наверх, уж лезлилезли, едва ноги идут, а поднялись на какую высоту — не знаю, очень высоко! а спустились сразу.
А нам говорят:
«Вы попали в публичный дом!»
Вот тебе и раз!
МОСКВА
I
А знаете что: все это неправда или не вся — и если говорить по самой правде —
этот вихрь и есть то, в чем я только и могу жить.
Только мне так мало сил отпущено и я просто по верному житейскому чутью отбрыкиваюсь от всякого «движения»:
ведь, если бы я, как все люди, пошел бы ходить, у меня оборвались бы жилы!
Когда я попадаю в провинциальный город, я это всем существом моим чувствую.
И если бы какой благожелатель поселил меня в вечную санаторию, чтобы я и пальцем не пошевельнул, и все мне будет — и чай и кофе вовремя, и на почту не надо ходить заказные письма сдавать —
или такое тихое местечко нашлось бы на земле гденибудь на Тихом Океане — ein ruhiges Platzchen fur brennende Cigarren — или —
и было бы это все равно, как если бы приговорили меня к медленной, но верной смерти: я начал бы слоняться, отек и, наконец, заснул бы.
Слава Богу, беда всей нашей жизни всегда спасала меня!
*
Поздно вечером приехали в Чернигов.
От вокзала через весь бесконечный мост шли пешком до самой «Москвы».
Темь — лесная. Ночь хмурая. Шаршавые кусты по дороге. И птицы. Мне казалось, там в беззвездной ночи — черные.
Точно раз уж во сне я видел такую дорогу!
Волоча огромные сундуки, обгоняли безликие черные. Редкие экипажи сквозь — шарахающиеся пешеходы. Одинокие внезапные фонари вдруг — бездонные канавы в репее.
Я нес старый лопнувший чемодан. И нетрудная ноша тяготила: развязавшийся ремень путался под ногами, путал наше беспутье.
«Зачем, зачем это все? Зачем в такую ночь? И идти?»
Так бы вот остановился или проснулся бы!
Да, в детстве я во сне видел такую дорогу. И не раз снилось. И это был самый мучительный, самый изводящий из снов.
С этим сном соединялся у меня конец — конец света, конец жизни, «светопреставление»:
Дорога, беззвездная ночь — солнце померкло, луна — прекратила свет! — и только демонские внезапные глаза, как эти — — — огни одиноких экипажей.
«Зачем, зачем это все? Зачем был этот мир и вот конец?».
И не только во сне, на всех гранях моей жизни это чувство беззвездной дороги — беспутья прожигало болью:
и тогда в Москве перед Каменщиками — первой моей тюрьмой —
и тогда на этапе — от Пензы до Устьсысольска — и потом — потом это будет в августе 21-го года в скотском вагоне от Петербурга до Нарвы, когда поедем из России.
«Зачем, зачем это все? Зачем в такую ночь — ?»