А вся ее речь — игра «интеллигентной актрисы», ну, какая-нибудь «барышня» из «Гибели надежды», как эту «барышню» актриса играет. И такая актриса — идеал Софьи Петровны и мечта ее жизни.
И почему-то Софья Петровна никому не нравилась. И не то что не нравилась — никакого отвращения она не вызывала, но и не влекла — она как-то скользила мимо со своими чудесными глазами, раздвоенным носом и эмалированным белым кувшином, в котором суп носила из советской столовой. —
А известна она была, как «невеста» —
Так и все ее звали, да и сама она себя так называла.
Воробьев — огромный, заросший черным волосом балтмор, один из самых молчаливейших людей, какие только появлялись когда на свет, а в такое революционное время, отнюдь не молчальное, просто нечто неподобное. Воробьев в том же самом: доме, где и Шевяковы, сосед. А познакомилась с ним Софья Петровна на собрании Домкомбеда. Я присутствовал при этой памятной встрече: я тоже ждал уполномоченного, сидя в сторонке. Софья Петровна беспрерывно говорила — передать невозможно, о чем она говорила: слова и по преимуществу с «как говорится» и «настроение». Воробьев слушал молча. И думаю, с час так просидели: она — беспрерывно, он — воды в рот. На лето Воробьев собрался в деревню к старикам. Еще можно было ездить без особого разрешения, и я за ним потащился: и «воздухом подышать» и «подкормиться». Воробьев пригласил и Софью Петровну: ей тоже не мешало хоть недели две пожить по-другому, не таская с собой этот эмалированный кувшин с супом, но она так и не попала в деревню. Вернувшись от Воробьева, я рассказал ей, как ее там ждали — «ждали, сказал я, как невесту!» Она приняла мои слова восторженно. С этих пор и пошло: «невеста Воробьева». И хотя жениха больше не видели — из балтмора Воробьев превратился в Черномора и уехал из Петербурга — «невестой Воробьева» Софья Петровна так и осталась, и сама она была искренно убеждена, что Воробьев — ее жених.
*
18-ый год был убийственно голодным для бедноты, 19-ый — холод и смерть.
Обыски и анкеты вымуштровали и самых расхлябанных простецов: всякий теперь исхитрялся, как бы провести или обойти предусмотрительно; а от постоянного голода окончательно обвыкли на воровстве.
Софья Петровна уж зимой начала потихоньку таскать у дяди и тетки съедобное: все-таки дядя и тетка не мать, получат по карточке хлеб, разделят на три части и всегда себе побольше, в особенности дядя. Сначала таскала она робко и тяжело — приметно, но понемногу навострившись, стала смело и чисто. Если хватались, всю вину валили на прислугу Сашу — Саша не исключение, конечно, подворовывала, но сказать Саше боялись, а выговорить не смели — не прежнее время! Но когда пришел черед и Саша уехала в деревню, Софья Петровна при всякой хватке сочиняла разные небылицы.
И вот понемногу в доме установился какой-то воровской режим: дядя у тетки, тетка у дяди, а Софья Петровна — у дяди и у тетки, каждый воровал и держался подозрительно к другому.
И не знаю, иногда мне казалось, что вся советская бумажная волокита — Совдеп с бесчисленными комнатами, Районная управа и всякие контроли, заваленные ордерами, удостоверениями, пропусками, все-таки какая-то «узда», «гарантия», и без этой загородительной бумаги, пожалуй, я уж и не знаю, всё растащили б. Впрочем, это мало чему помогало, ведь бумага! — можно при желании подделать и подписи и печати — —
В один прекрасный день — а все ходили под таким днем — вы думаете, Шевяковых свезли на Гороховую, нет, в больницу: тиф —
только ведь и было два пути неминуемых: на Гороховую или в больницу — арест или тиф.
В квартире осталась одна Софья Петровна.
Всякий день она ходила в больницу, навещала. А раз пропустила — в очереди долго держали: «прикреплялась» в Продовольственной лавке. Приходит на следующий день в больницу — а тетки в палате нет, и сиделка другая, ничего не знает.
— Да, должно быть, померла! — говорит.
И повели ее в покойницкую — «опознать». А в покойницкой — и так лежат и в гробах: один гроб откроют, другой — «не опознает ли?» Тетка горбатая, заметно. Нет, всё непохожие.
Так тетка и пропала.
А на самом-то деле вовсе никуда и не пропадала, через несколько дней выяснилось — а за эти-то несколько дней Софья Петровна голову потеряла! — тетку перевели в другую палату «для выздоравливающих».
Много помирало тогда народу, только и слышишь, бывало: тот помер, другой захворал, третий при смерти.
А дядя и тетка выздоровели.
Дядя после болезни еще жаднее стал: после болезни по докторскому свидетельству ему, как «выздоравливающему», несколько раз выдавали шоколад, так он, бывало, получит и все сожрет на глазах.
А на тетку напал страх вошинный: ей все мерещилось — ползет! И без того аккуратная, она теперь целый день ползала по полу — мыла пол и все перетирала. И вот, ползая, должно быть, простудилась: возвратный тиф. И опять повезли в больницу. И уж не вынесла: померла.
А как тетка померла, дядя Софью Петровну прогнал.
У Ивана Васильевича давно был «грех», а тут, как от тетки избавился, да весной шибануло — потекли ручейки в Петербурге, как где-нибудь в Вологде (не прежнее время, когда в Петербурге сугробов не знали, и снег лежал вот настолечко!) — он ту у себя и поселил, а Софью Петровну за дверь.
И пришлось Софье Петровне идти к матери.
Так и пропала с нашего двора «невеста Воробьева».
*
С матерью Софья Петровна никогда не жила: так уж с детства, сначала в Институте, потом у тетки.
Мать Софьи Петровны служила во временном «конфексионном» магазине кассиршей и служил там же — продавал чего-то — с необыкновенной фамилией, некто Бэзэ. И опять же эта весна — ручейки, как ручейки-то побежали по Невскому, она и зарегистрировалась с этим Бэзэ, и он к ней переселился.
Ну, и так тесно, а тут еще Софья Петровна.
Софья Петровна сразу же заметила и нисколько не удивилась, что и ее мать ворует — «с плиты»:
кухня для всех жильцов общая, обед готовят на одной плите, ну, кто зазевается или выйдет из кухни, тут и готово: у кого супу сольет, у кого каши — это и называется «с плиты».
Софья Петровна редко бывала дома. Только ночью. Еще зимой поступила она в Театр в контору, и в этом же Театре в театральной студии училась. И хотя после нескольких проб ей сказали, что дарования у нее нет и актрисы из нее не выйдет, — «если бы я была богатой, у меня нашли бы и дарование!» — сказала она тогда, и продолжала учиться.
А бедно очень жила Софья Петровна. Летом всегда без чулок, зимой в полотняных туфлях. И как это еще она ходила, особенно осенью в мокроту и слякоть: войдет в комнату, шлепает, все-то промочено. И этот эмалированный белый кувшин, с которым она не расстается, — раньше-то служил для умыванья, а теперь для супу — этим ведь только она и питалась! Пробовала она брать на комиссию продавать на рынке — это очень рискованно, но и может быть очень прибыльно! — да ничего не вышло, и того, что просить надо было по расценке, и того не получила. Так и бросила. А так откуда же деньги достать, жалованье — — ?
С весной — с ручейками-то — и у Софьи Петровны поднялось что-то: вернется она домой и все его видит — кто он? Воробьев? или еще кто? — видит неотступно, как покойница тетка вошь.
Мечта о любви поднялась в ней, как эти ручейки, и уж ей в самых безразличных словах слышались намеки, что кто-то, какой-то — он — Воробьев или еще кто? — ее любит.
В Студии был вечер. Играл на рояли актер Кобяков, а Софья Петровна переворачивала ему ноты. Девочка, прислуживающая в театре (парики убирала, мыла посуду в буфете), сидела во время игры в зале, и на другой день она рассказала Софье Петровне, будто этот актер Кобяков («галчонок!») —
«не сводил с нее глаз, когда она переворачивала ему ноты».