Посмотрев на свои часы и увидев, что они показывали час дня, Амори спешился, бросил поводья своему слуге, подошел к дому, у которого он уже останавливался утром, и позвонил.
Если он и испытывал замешательство, то это можно было бы счесть довольно странным, так как по улыбкам на лицах всех слуг при его появлении — начиная с консьержа, открывшего ему ворота ограды, и до камердинера, находившегося в вестибюле, — можно было понять, что молодой человек считался в доме своим.
Вот почему, когда посетитель спросил, принимает ли г-н д’Авриньи, слуга ответил ему как человеку, который может пренебречь определенными правилами приличия.
— Нет, господин граф, но дамы находятся в малой гостиной.
Слуга хотел пройти вперед, чтобы сообщить о приходе молодого человека, но граф остановил его, показывая, что эта формальность была бы излишней. Амори, которому здесь все было знакомо, пошел по небольшому коридору, куда выходили все комнаты, и через минуту оказался перед полуоткрытой дверью малой гостиной, что позволило его взгляду свободно проникнуть в комнату.
Еще мгновение, и он остановился на пороге.
Две девушки восемнадцати-девятнадцати лет сидели почти напротив друг друга и вышивали на одних и тех же пяльцах, в то время как находившаяся в оконном проеме старая гувернантка-англичанка, оставив чтение, смотрела на обеих своих воспитанниц.
Никогда еще живопись — эта королева искусств — не воспроизводила картину прелестнее, чем та, какую представляли собой две девушки, почти соприкасавшиеся головками и так различавшиеся по облику и по характеру, что можно было сказать: сам Рафаэль приблизил их одну к другой, чтобы запечатлеть этюд двух типов красоты, одинаково привлекательных, но контрастирующих между собой.
И действительно, одна из этих девушек, бледная блондинка с длинными волосами, завитыми на английский манер, с голубыми глазами и, быть может, несколько удлиненной шейкой, казалась хрупкой и прозрачной девой в духе Оссиана, созданной, чтобы парить в облаках, которые северный ветер несет к пустынным горам Шотландии или туманным равнинам Великобритании. Это было одно из тех видений, наполовину волшебных, наполовину земных, которые есть только у Шекспира, сумевшего благодаря своему гению привести в реальную жизнь такие дивные создания, о каких никто не догадывался до его рождения и каких никто не создал после его смерти, — тех, кого он окрестил нежными именами: Корделия, Офелия или Миранда.
Другая девушка — с черными волосами, заплетенными в две косы и обрамлявшими ее розовое лицо, со сверкающими глазами, с пурпурными губами, с живыми и решительными движениями — казалась одной из тех девушек с золотистым загаром от солнца Италии, каких Боккаччо собирает на вилле Пальмиери, чтобы слушать веселые рассказы "Декамерона". Все в ней светилось жизнью и здоровьем; даже если она не раскрывала уст, в ее взгляде светился ум; и даже ее грусть — ибо не бывает таких веселых лиц, которые не омрачались бы время от времени, — даже ее грусть не могла скрыть обычно радостного выражения ее лица. И в ее печали угадывалась улыбка, как сквозь летнее облако можно все же ощутить солнце.
Таковы были эти две девушки, склонившиеся одна напротив другой над одним и тем же вышиванием; под их иголками возникал букет цветов, и каждая в нем оставалась верна своему характеру: одна создавала белую лилию и бледные гиацинты, в то время как другая оживляла яркими красками тюльпаны, медвежьи ушки и гвоздики.
После минуты-другой молчаливого созерцания Амори распахнул дверь.
Обе девушки повернулись на шум открывшейся двери и слабо вскрикнули, как две испуганные газели; и в то время как живой, но мимолетный румянец алого цвета покрыл лицо девушки со светлыми волосами, ее подруга, напротив, чуть заметно побледнела.
— Я вижу, что ошибся, не приказав доложить о себе, — сказал молодой человек, поспешно подойдя к блондинке и не обращая внимания на ее подругу, — поскольку я вас напугал, Мадлен. Извините меня, но я, по-прежнему считая себя приемным сыном господина д’Авриньи, все еще веду себя в этом доме как один из членов семьи.
— И вы поступаете правильно, Амори, — ответила Мадлен. — Впрочем, если вы и захотите вести себя иначе, у вас, я думаю, не получится: нельзя потерять привычки восемнадцати лет за полтора месяца. Но поздоровайтесь же с Антуанеттой…
Молодой человек, улыбаясь, протянул руку брюнетке.
— Извините меня, дорогая Антуанетта, — сказал он, но я должен был сначала попросить прощения за свою оплошность у той, которую невольно напугал: я услышал крик Мадлен и кинулся к ней.
Затем, повернувшись к гувернантке, он сказал:
— Миссис Браун, приветствую вас…
Антуанетта, пожимая руку молодого человека, улыбнулась с легкой печалью, ибо подумала, что она тоже вскрикнула, но Амори этого не услышал.
Что касается миссис Браун, — она ничего не заметила, или скорее заметила все, но взгляду ее открылась лишь внешняя сторона происходящего.
— Не извиняйтесь, господин граф, — сказала она, — напротив, будет хорошо, если все будут поступать так, как вы, чтобы излечить это прелестное дитя от ее безумных страхов и внезапного вздрагивания. Знаете, с чем это связано? С ее мечтаниями. Она создала свой мир и прячется в нем, как только ее перестает удерживать мир действительный. О том, что происходит в ее мире, я ничего не знаю, но, я думаю, если так будет продолжаться, она покинет один из миров для другого, и тогда мечта станет ее жизнью, в то время как ее жизнь будет мечтой.
Мадлен подняла на молодого человека долгий и нежный взгляд, казалось говоривший:
"Вы ведь знаете, о ком я думаю, мечтая, не правда ли, Амори?"
Антуанетта заметила этот взгляд; она постояла, раздумывая, но, вместо того чтобы приняться за вышивание, села за фортепьяно и, опустив пальцы на клавиши, заиграла по памяти фантазию Тальберга.
Мадлен вновь принялась за работу, и Амори сел возле нее.
II
— Какая мука, дорогая Мадлен, — заговорил он совсем тихо, — в том, что мы теперь так редко бываем наедине. Это случай так распоряжается или таков приказ вашего отца?
— Увы, я ничего не знаю, друг мой, — ответила девушка, — но верьте, что я страдаю, как и вы. Когда мы виделись каждый день и каждый час, мы не понимали нашего счастья; как часто бывает, нам понадобилась тень, чтобы мы сожалели о солнце.
— Но не можете ли вы сказать Антуанетте или, по крайнем мере, дать ей понять, что она окажет нам большую услугу, удаляя время от времени добрейшую миссис Браун: она остается здесь скорее по привычке, чем из предосторожности, и, думаю, не получала явного приказа наблюдать за нами.
— Я двадцать раз об этом думала, Амори, но какое-то непонятное чувство меня удерживает. Как только я открываю рот, чтобы поговорить о вас с моей кузиной, мне отказывает голос; однако что я могу сообщить ей нового? Она прекрасно знает, что я вас люблю.
— И я тоже знаю, Мадлен, но мне нужно, чтобы вы говорили это вслух, а не шепотом. Я счастлив вас видеть, но мне кажется, что лучше лишиться этого счастья, чем видеть вас при посторонних, холодных и безразличных людях, вынуждающих вас скрывать свой голос и кривить душой, а я не могу вам сказать, как я страдаю от этой скованности.
Мадлен встала, улыбаясь.
— Амори, — спросила она, — хотите помочь мне срезать в саду и в теплице цветы? Я начала рисовать букет, но вчерашний завял, и мне хотелось бы составить новый.
Антуанетта живо поднялась.
— Мадлен, — сказала она, обменявшись с подругой понимающим взглядом, — тебе не нужно выходить в такую сырую и холодную погоду. Поручи это мне, и я справлюсь, мне это доставит удовольствие. Моя дорогая миссис Браун, — продолжала она, — будьте любезны, возьмите в комнате Мадлен букет — вы найдете его в японской вазе на круглом столике Буля, и принесите мне его в сад. Только видя его, я смогу составить точно такой же.