Мы уже говорили, что Морис, когда женился на Клотильде, питал к ней чисто братское чувство, и женитьба его явилась не только игрой случая, попыткой обрести счастье, но, кроме того, и естественным средством, призванным положить конец приключениям и беспорядочной жизни, закружившей его в своем вихре, оставляя пустоту в сердце. Между тем Морис извлек определенную пользу из своих отношений с женщинами, знакомыми ему прежде, это дало ему возможность почувствовать разницу между искушенностью и крайней наивностью. От любви, которую испытывала к нему жена, на него повеяло неведомым ему дотоле ароматом нравственной чистоты и свежести. Привыкнув видеть ее чуть ли не каждый день, глаза его до той поры обращались к ней, ничего особо не выделяя; но, когда молодых людей торжественно соединили, когда священник сказал Клотильде о ее обязанностях, а Морису о его правах, мысль об обладании проникла из сознания Мориса в его сердце; робкое и боязливое желание заставило его разобраться во всех подробностях, и в результате он обнаружил в той, которой суждено было стать спутницей его жизни, врожденную грацию, приобретенные достоинства и столь зримую и ласковую приветливость, что молодой человек пришел в неописуемый восторг, и тогда ему почудилось, будто он влюблен в свою жену. А в отношении любви я готов поспорить по этому поводу с любым, самым изощренным богословом: установить разницу между человеком влюбленным и тем, кто думает, будто он влюблен, просто невозможно.
Словом, новая жизнь, в какую окунулся Морис, лишь усугубляла его заблуждение, и вскоре капризы мужчины, входящего в зрелость, сменились головокружением от первых впечатлений. После возвращения из Италии Морис нашел замок переустроенным, а сад перепланированным согласно оставленным им эскизам. Тогда-то он и отдал на разграбление кладовую с фамильной мебелью, и лучшие парижские обойщики мебели принялись за работу, чтобы обустроить его счастье. Начал он с особняка на улице Варенн, где все было перевернуто вверх дном, до того он рад был уничтожить прошлое, созидая будущее. Ему не хватало времени, чтобы самому все посмотреть, все одобрить, все выбрать и все купить. При содействии матери он благодаря своему богатству мог удовлетворить любой свой каприз, что давало ему возможность тешить себя иллюзиями, сохраняя безмятежное спокойствие души. После особняка настала очередь дома в Фонтене. Морис превратил его в прелестную виллу (мы с вами ее уже видели); таким образом, из трех лет совместной жизни два с половиной года прошли в путешествиях, строительстве и радостях, и не единое, даже самое легкое облачко ни разу не омрачило чистое, пожалуй, даже сверкающее небо их супружеского горизонта.
Клотильда была беспредельно счастлива. Морис, особенно в последние полгода, относился к ней если не с любовью, то, по крайней мере, с удвоенным вниманием и заботой. Правда, отлучался он теперь гораздо чаще, но каждый раз, возвращаясь, он приносил ей или какую-нибудь китайскую безделушку от Гансберга, или прелестную акварель, купленную у Сюсса, или чудесную драгоценность, плод фантазии Марле. Впрочем, в предлогах для отлучек недостатка не было: то предстояло пофехтовать у лорда С., то поступало приглашение на охоту в Кувре с графом де Л., то в "Парижском кафе" должен был состояться холостяцкий ужин с герцогом де Г. или графом де Б.; венцом же всего оказывался Жокей-клуб, этот неизменный, бесподобный сообщник охладевших любовников или скучающих мужей. Клотильда безропотно принимала все эти оправдания (впрочем, она их и не требовала). Жизнь ее протекала тихо, мирно, однообразно, без подозрений и скуки. Когда надо было появиться в свете, ее муж всегда оказывался рядом, чтобы сопровождать ее. А в свете это был все тот же Морис, кого она знала: галантный и предупредительный. Все окружающие женщины завидовали ей, видя, какая она красивая, и думая, что муж так любит ее. Даже ее кузине, г-же де Нёйи, самой жестокой и неумолимой разоблачительнице тех маленьких секретов, что терзают сердце любой женщины (она являлась к Клотильде с визитом каждые две недели), ни разу не удалось отыскать повода осудить Мориса за какой-нибудь проступок! А потому Клотильда, как мы уже говорили, была беспредельно счастлива.
Госпожа де Бартель каждый раз, встречаясь с графом де Монжиру, не могла нарадоваться вместе с ним их мудрому решению сочетать браком этих двух молодых людей.
Итак, стало быть, все ощущали несказанное блаженство — казалось, лучше не бывает, — как вдруг стала заметна громадная перемена в характере Мориса. Он впал в задумчивость, а там и в меланхолию; затем им овладело глубокое уныние, с которым он даже и не пытался бороться и которое не могли рассеять ни заботы его матери, ни ласки жены. Вскоре это состояние вялости дало серьезные основания для беспокойства: послали за доктором. Тот сразу же распознал всю тяжесть зла, таящегося в болезнях, от которых больной не хочет излечиваться. Он не стал скрывать от г-жи де Бартель, что причиной болезни явилось сильное моральное потрясение. Госпожа де Бартель решила расспросить барона де Бартеля, светского человека, как стала бы расспрашивать Мориса в ученическом возрасте, полагая, как всякая мать, что дети не должны иметь секретов от родителей; но, к великому удивлению баронессы, Морис не выдал своего секрета, отрицая, правда, что он существует. Наконец дело дошло до того, что его состояние внушило сильную тревогу, о чем, как мы слышали, г-жа де Бартель поведала графу де Монжиру в самом начале этой истории; но, как мы вынуждены признать, достойный пэр Франции не разделил этой тревоги с той заинтересованностью, на какую между тем можно было рассчитывать, принимая во внимание тайные нити, связывавшие его с этим семейством.
В самом деле, со времени своего прибытия в Фонтене-о-Роз, когда г-жа де Бартель высказала просьбу посвятить ей весь этот день и следующее утро, граф казался сильно озабоченным. Правда, озабоченность его вполне могла быть вызвана болезнью Мориса, а не какой-то посторонней причиной, — но то лишь в чужих глазах; и совершенно очевидно, что эта озабоченность, и без того не ускользнувшая от г-жи де Бартель, была бы ей еще более заметна, если бы не собственные треволнения, занимавшие все ее мысли.
Итак, войдя в гостиную, она усадила графа и, возвращаясь к материнским тревогам, в то время полностью владевшим ею, хотя и они не в силах были окончательно развеять свойственное ей легкомыслие, продолжала:
— Как я уже говорила вам, мой друг, Клотильда просто ангел. Мы в самом деле прекрасно поступили, поженив этих детей. Если бы вы только знали, какими трогательными заботами она окружает своего мужа! А он, наш Морис, как он умилен ее вниманием! С каким волнением в голосе он благодарит ее! С каким глубоким чувством говорит, взяв ее за руки: "Добрая моя Клотильда, простите меня, я огорчаю вас!.." О, теперь нам понятны эти слова, которые он без конца повторяет; мы знаем, за какую провинность он просит прощения.
— Но я, — возразил г-н де Монжиру, — я абсолютно ничего не знаю, и так как вы оставили меня, чтобы рассказать обо всем, надеюсь, дорогой друг, вы попробуете справиться со своим волнением и, собравшись с мыслями, изложите все по порядку.
— Да, вы правы, — отвечала г-жа де Бартель, — перехожу прямо к делу. Так вот, слушайте.
Совет г-на де Монжиру был столь же бесполезен, сколь смешным было обещание следовать ему.
III
И в самом деле, г-жу де Бартель, как, наверное, уже можно было успеть заметить, Небеса наделили прекрасным сердцем, но на редкость непоследовательным умом. Ее речь, исполненная, впрочем, тонкости и оригинальности, перескакивала обычно с одного предмета на другой и достигала цели — если все-таки достигала — лишь после множества отклонений в сторону. Ее собеседникам приходилось с этим мириться, следуя ее рассуждениям в самых разных направлениях, а ход этот напоминал передвижение коня на шахматной доске; те, кто ее знал, умели как-то ориентироваться, вернее, возвращать ее на истинный путь, но те, кто видел ее впервые, вынуждены были вести бессвязную беседу, до того утомлявшую их, что они вскоре прекращали разговор. А в остальном это была прекрасная женщина; ее подлинные качества ставили в пример, а это большая редкость в свете, где обычно довольствуются видимостью этих качеств. Непоследовательность в мыслях, за что мы сейчас только ее упрекали, в итоге придавала разговору с ней нечто неожиданное, однако в этом не было ничего неприятного для тех, кто, вроде г-на де Монжиру, не спешил добраться до конца беседы. То была натура непредсказуемая и чистосердечная, и эти чистосердечие и непредсказуемость сохранили очарование непосредственности. То, что она думала, срывалось у нее с языка, как вырывается перенасыщенное газом вино из бутылки, когда открывают пробку; а между тем, поспешим сказать это, великосветское воспитание, обычаи высшего общества приглушили те ее врожденные свойства, которые, если довести их до крайности, могут стать пускай не изъяном, но, во всяком случае, причинять неудобства своей необузданностью и беспорядочностью. Фальшивые условности — неизбежное следствие правил благовоспитанности — тут же возвращали ее к общепринятым интересам, к прописным истинам общественной гармонии; и лишь когда речь шла о незначительных вещах или когда ее задевало чье-то лицемерное либо недоброжелательное слово, г-жа де Бартель давала, если можно так выразиться, волю особенностям своего характера. Однако при всей непоследовательности этой знатной дамы в ее голосе, взгляде, да и во всем поведении проскальзывала уверенность женщины, привыкшей царить у себя в гостиной и главенствовать в чужих гостиных; если легкомыслие ее решений вступало порой в противоречие с важностью обсуждаемого предмета, если странность ее суждений вынуждала рассматривать тот или иной вопрос с иной точки зрения по сравнению с ее собственной, все, тем не менее, неизменно ощущали главное: от нее исходила такая беспредельная доброта, намерения ее были столь благожелательны, что окружающие всегда готовы были подчиниться ее воле, настолько они были уверены в чистоте ее сердца и в том рвении, с каким осуществлялось все, что задумывалось ею. Достигнув возраста, когда всякая здравомыслящая женщина понимает, что иных способов нравиться у нее нет, кроме как проявляя свое благодушие, она не отрицала, что ей пошел шестой десяток, но чистосердечно добавляла, что чувствует себя такой же молодой, как в двадцать пять лет. Никто и не думал опровергать ее. Она была деятельной, бодрой, подвижной и с такой безукоризненной грацией угощала гостей чаем, что, возможно, и в самом деле этому осеннему цветку не хватало лишь весеннего солнца.