И Ваш тайный инстинкт разве не предупредил Вас, что рядом с Вами, в доме напротив, немного выше Ваших окон, молодой человек, владелец кое-какого состояния, но одинокий в этом мире и замкнутый, нуждается в сердце, которое его поймет и полюбит; что ангелу, спустившемуся с Небес, чтобы заполнить его одинокое существование, он отдаст свою кровь, свою жизнь, свою душу, и его любовь будет не прихотью, такой же пошлой, как и смешной, но обожанием каждый день, каждый час, каждую минуту.
Мадемуазель, если Вы меня ни разу не видели, неужели Вы не догадались о моем существовании?"
Филипп остановился во второй раз, глядя на Амори, как бы спрашивая его мнение об этом втором пассаже.
Амори одобрительно кивнул, и Филипп продолжал:
"Извините, что я не сумел сопротивляться этому неистовому желанию сказать Вам о глубоких и стойких чувствах, которые появляются у меня при одном Вашем виде.
Извините меня, что я осмелился Вам рассказать об этой смиренной и пылкой любви, которая составляет теперь мою жизнь.
Не обижайтесь на признание сердца, которое испытывает к Вам уважение, и, если Вы только захотите поверить в искренность этого преданного сердца, позвольте мне прийти и объясниться с Вами лично, а не в холодном письме, и показать, сколько я несу в себе почтительности и нежности.
Мадемуазель, позвольте мне увидеть ближе мой кумир.
Я не прошу Вашего ответа, о нет, я не так тщеславен; но одно Ваше слово, один жест, один знак, и я упаду к Вашим ногам и останусь у них на всю жизнь.
Филипп Овре,
улица Сен-Никола-дю-Шардонре, шестой этаж, та из трех дверей, на которой висит заячья лапка".
— Ты понимаешь, Амори? Я не спрашивал ответа, ибо это было бы, может быть, слишком смело, но все же я сообщил свой адрес на тот случай, если моя прелестная соседка будет тронута моей запиской и доставит мне нечаянную радость ответом на нее.
— Без сомнения, — ответил Амори, — и это замечательная предусмотрительность.
— Бесполезная предусмотрительность, мой друг, как ты увидишь.
Это искусное и пылкое послание написано, и теперь нужно отослать его по адресу, но как, каким путем?
По городской почте? Но я не знал имени моего божества.
Передать его через привратника, наградив его экю? Но я слышал, что есть неподкупные привратники.
Рассыльный? Это было бы прозаично и немного опасно, так как рассыльный мог бы появиться, когда там будет брат.
Я остановился на мнении, что тот молодой человек ее брат.
Вдруг мне пришла в голову мысль довериться тебе, но я знал, что ты более проницателен в подобных делах, и побоялся, что ты будешь смеяться надо мной. В результате письмо было написано, запечатано, положено на стол, и я два дня пребывал в растерянности.
Наконец к вечеру третьего дня я воспользовался моментом, когда моя красавица отсутствовала, сел к своему окну и устремил взор на ее окно, оставшееся широко открытым; вдруг я увидел, что от ее розового куста оторвался лепесток и, унесенный ветром, пролетел через улицу и опустился на окно нижнего этажа.
Желудь, упавший Ньютону на нос, открыл ему систему мира. Лепесток розы, летящий по воле ветра, предложил мне средство переписки, которое я искал.
Я обернул мое письмо вокруг палочки сургуча и ловко бросил его через улицу из своей комнаты в комнату моей соседки. Затем, очень взволнованный этой чрезмерной смелостью, я быстро закрыл окно и стал ждать.
Совершив такой дерзкий поступок, я тут же испугался его последствий.
Если моя соседка встретится с братом и ее брат найдет мое письмо, она будет ужасно скомпрометирована.
Итак, я ждал, спрятавшись за занавеской, с сердцем, полным тоски, боясь минуты, когда она вернется к себе, как вдруг я увидел, что она появилась. К счастью, она была одна, и я облегченно вздохнул.
Она сделала два или три круга по комнате, легко и, как всегда, вприпрыжку, не замечая моего письма.
Но наконец, случайно коснувшись ногой письма, она наклонилась и подняла его. Мое сердце забилось, я задыхался, я сравнивал себя с Лозеном, Ришелье и Ловеласом.
Как я уже говорил, начало вечереть; она подошла к окну, чтобы для начала посмотреть, с какой части улицы могло прийти послание, которое она держала в руках, а потом уж и прочесть его.
Я решил, что наступил миг, когда можно показаться и своим присутствием довершить впечатление, какое может произвести мое письмо; я открыл окно.
Услышав шум, соседка повернулась в мою сторону, посмотрела на меня, а потом на письмо.
Выразительная пантомима показала ей, кто автор послания. Я молитвенно сложил ладони, убеждая ее прочесть его.
Она, казалось, была в затруднении, но наконец все-таки решилась.
— На что?
— Прочесть его, черт возьми!
Я видел, как она развернула мое письмо кончиками пальцев, посмотрела на меня еще, улыбнулась, потом расхохоталась.
Этот взрыв смеха немного сбил меня с толку.
Но, поскольку она прочла письмо с начала до конца, я уже обрел было надежду, как вдруг увидел, что она собирается разорвать мое письмо. Я чуть не закричал, но подумал, что она делает это, без сомнения, из-за страха, опасаясь, как бы ее брат не нашел его. Я решил, что это правильно, и одобрил ее. Но мне показалось, что она с ожесточением рвала мое письмо на кусочки: на четыре, хорошо; на восемь, куда ни шло; но на шестнадцать, но на тридцать два, но на самые мельчайшие клочки — это было ребячество; казалось, она хотела превратить его в атомы, а это было уже жестокостью.
Вот что она сделала, и когда кусочки стали такими мелкими, что дальше рвать их стало уже невозможно, она выбросила на головы прохожих эти плачевные снежные хлопья, а затем, снова смеясь мне в лицо, закрыла окно, в то время как дерзкий порыв ветра принес мне обрывок моей бумаги и моего красноречия.
И какой? Мой дорогой, тот, где было написано "смешной".
Я был взбешен, но так как в конце концов она не была виновата в этой последней насмешке, то, упрекнув в таком оскорблении один из четырех главных ветров, я закрыл окно с видом, исполненным достоинства, и стал думать, как победить это сопротивление, столь редкое в почтенном сообществе гризеток.
XI
Первые планы, придуманные мною, были естественным следствием состояния крайнего раздражения, в котором я находился. Это были самые свирепые расчеты и самые жестокие решения. Передо мной прошли все самые большие любовные катастрофы, потрясавшие мир начиная с Отелло и кончая Антони.
Однако, прежде чем остановиться на чем-нибудь, я решил предоставить ночи охладить мой гнев, в силу общеизвестной истины: "Ночь даст совет".
Действительно, на следующий день я проснулся удивительно спокойным.
Мои жестокие планы уступили место решениям более парламентским, как говорят сегодня, и я остановился на следующем: дождаться вечера, пойти к гризетке, позвонить, закрыть дверь на задвижку, броситься к ее ногам и сказать ей то, о чем я сообщил ей письменно.
Если она меня оттолкнет, ну что же, настанет время прибегнуть к крайним мерам.
План не страдал отсутствием смелости, но автору этого плана ее несколько недоставало.
Вечером я решительно дошел до лестницы моей инфанты, но там остановился.
На следующий день я дошел до третьего этажа, но спустился, не рискуя подняться выше; на третий день я дошел до лестничной площадки, но тут моя смелость кончилась, я был подобен Керубино и не позволил себе позволить.
Наконец, на четвертый вечер я поклялся покончить с этим и признать себя трусом и простофилей, если буду вести себя как в предшествующие дни.
Затем я вошел в кафе, выпил подряд шесть чашек черного кофе, и, набравшись бодрости за три франка, поднялся на четыре этажа, после чего, не раздумывая, дернул за дверной колокольчик.