Но наша радость быстро сменилась унынием, когда мы подумали о приеме, который нас ждет. Что касается меня, то, сознаюсь, я плелся, повесив голову, за бесстрашной Мадлен, которая, опередив меня, расспрашивала нищенку о ее несчастье во всех подробностях.
Мы вошли через калитку в парк и тотчас услышали голос миссис Браун, в отчаянии звавшей нас. Мадлен прикусила губу и повернулась ко мне:
"А теперь, Амори, что мы будем делать и, главное, что мы скажем?"
Миссис Браун заметила нас и подбежала.
"Ах, негодные дети! — воскликнула она. — Сколько беспокойства вы мне причиняете! Я еле жива!
Где вы бегали? Господин д'Авриньи только что приехал и спрашивает о вас. К счастью, я не осмелилась сказать ему правду.
Я притворилась, что пошла вас искать сюда. А раз вы уже здесь, я скрою от него вашу вылазку. Тем более что бранить он будет меня, хотя, слава Богу, здесь нет моей вины ", — добавила она ворчливо.
"Какое счастье!" — воскликнул я, поддавшись первому порыву.
"А бедная женщина?" — взволновалась Мадлен.
"Что?"
"Как что? Разве она может получить обещанную нами награду, если мы не признаемся, что мы заблудились, а она указала нам дорогу?"
"Но нас будут бранить ", — ответил я.
"А они хотят есть, — возразила Мадлен. — Не лучше ли получить выговор, чтобы эти бедняги могли получить еду!"
Прелестное создание! Этот ответ был так похож на нее!
Нетрудно понять, что г-н д Авриньи не столько бранил нас, сколько обнимал…
А бедную вдову устроили на ферму Мёрзан, и теперь еще три благодарных существа молятся за душу нашей Мадлен…
И когда я думаю, что со времени того приключения прошло всего десять лет…
Вот все, что я могу написать Вам, Антуанетта, хотя рядом со мной море… Но увы! В моем безграничном горе мне нравится возвращаться к детским воспоминаниям, как бесконечному океану нравится играть ракушками на своих берегах:
Nessun maggior dolore Che ricordarsi del tempo felice Nella miseria!..[6]
Аморт
Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена В несчастий…
Дневник господина д’Авринъи
"Странное дело! Пока у меня не было ребенка, я отрицал существование иной жизни!
Когда Мадлен родилась, я стал на это надеяться.
Когда она умерла, я в это поверил.
Благодарю тебя, Боже, что ты дал мне веру тогда, когда оставалось только отчаяние!"
XXXIX
Антуанетта — Амори
"3 октября.
Амори, я буду писать не о себе, а только о дяде, о Мадлен и о Вас.
Я видела г-на д ’Авриньи позавчера, 1 октября, помните, мы условились, что встречаемся первого числа каждого месяца?
Однако я часто получаю известия о нем от старого Жозефа, которого он посылает в Париж справиться обо мне.
Дядя почти не разговаривал со мной, и день прошел в молчании; он мне показался рассеянным, и я боялась его рассердить. Я довольствовалась тем, что украдкой поглядывала на него.
Он очень изменился, хотя это не сразу бросается в глаза стороннему наблюдателю. На лбу у него стало больше морщин, в глазах — больше сосредоточенности, в позе — больше озабоченности.
Увы! Эти два месяца болезни Мадлен заметно подкосили его здоровье.
Когда я приехала, он поцеловал меня и со своей обычной добротой спросил, не хочу ли я ему рассказать что-нибудь важное о себе и о своей новой жизни.
Я ответила отрицательно и сказала, что получила от Вас два письма. Я хотела дать ему прочесть второе письмо, потому что оно все состоит из воспоминаний о Мадлен.
Но он оттолкнул письмо и отказался прочитать его, хотя я и настаивала.
"Да, да, — прошептал он, — я знаю, что он может сказать: все в прошлом, как и у меня. Но я старше его на тридцать пять лет, и я уйду к ней первым ".
После этих слов он со мной почти не разговаривал, разве что о чем-то обыденном. Боже! Я пугаюсь, видя его таким погруженным в себя, таким чуждым жизни.
Во время обеда мы произнесли лишь несколько банальных фраз, хотя молчали только наши уста, но не наши сердца. Прощаясь, я обняла его со слезами на глазах, он проводил меня и миссис Браун до экипажа, и Жозеф отвез нас обратно в Париж.
Вот и все мое свидание с дядей, дорогой Амори. Но когда Жозеф приезжает в Париж, я его расспрашиваю обо всем. Дядя не запрещает ему отвечать: для него теперь все безразлично. Поэтому я знаю, что он делает и как он живет.
Каждое утро в любую погоду он выходит из дома и идет на кладбище, чтобы, как он говорит, поздороваться с Мадлен. Он остается там около часа.
Вернувшись и позавтракав за пять минут — он ест, только чтобы не умереть, — закрывается в своем кабинете и берется за тетради своего дневника, который он ежевечерне ведет со времени своего совершеннолетия.
Поскольку в течение восемнадцати лет, что прожила Мадлен, существование дочери было неотделимо от жизни отца, он, описывая события, касающиеся его самого, в то же время никогда не забывал упомянуть и о событиях, связанных с его любимой дочерью: если она гуляла — куда ходила, если она работала — что делала, если она говорила — что сказала. Он может вспомнить, где она была в тот или иной день пять, десять, пятнадцать лет назад, какой путь они проделали вместе и какой вели разговор.
Веселые, нежные или серьезные сцены прошлого проходят поочередно перед его взглядом, и он внемлет им, улыбается или плачет, но заканчивает всегда слезами, потому что конец этих воспоминаний один. Когда он говорит себе: в пять лет она была такой шаловливой, в десять такой умной, в пятнадцать такой прелестной, в конце концов он должен сказать: а ныне шаловливость, ум и прелесть исчезли, ныне она мертва. И даже если бы он усомнился, что такое совершенство могло умереть, ему достаточно открыть окно и увидеть перед собой могилу.
За этим печальным чтением, источником его горестных чувств, мой дядя проводит целые часы. Он никогда не ложится в постель, не попрощавшись с Мадлен, подобно тому, как он здоровается с ней утром. В десять или одиннадцать часов вечера он возвращается, сорвав с куста, растущего на могиле, белую розу, ставит ее до завтрашнего дня в графин из богемского хрусталя, стоявший раньше в комнате Мадлен.
Слуги слышат, как он нередко разговаривает с портретом своей дочери, этим удивительным творением кисти Шанмартена. Вы часто любовались этим полотном.
Он больше не открывает ни книг, ни газет, не вскрывает посылки и письма; он никого не принимает и ни к кому не ходит.
Он умер для всех живых и живет только для умершей.
Теперь Вы знаете, Амори, так же хорошо, как я, чем живут в доме в Виль-д Авре: там оплакивают Мадлен. То же самое происходит на Ангулемской улице, где живу я; то же самое там, где находитесь Вы.
Кто, видевший ее хотя бы час, может не заплакать теперь?