Затем, повернувшись ко мне:
— Кладите его в гроб и приклейте на крышку ярлык: «Кювелье Эдуард, Девятый кирасирский». А в дальнейшем, знаете ли, попрошу вас без махинаций!..
Оба офицера вышли, я уложил кирасира Кювелье в гроб и прилег на свой соломенный тюфяк часок-другой вздремнуть.
Утром, когда я уже собрался было заколотить гроб с телом кирасира Кювелье, в морг опять явился г-н Пуассон. На сей раз вид у него был столь же невозмутимый, как накануне.
— Погодите! Не торопитесь его хоронить! — сказал он.
Несколько раз он обошел вокруг гроба, жуя окурок сигареты и заходясь застарелым, древним, как мир, кашлем; видно было, что он порядком взволнован и уже отказался от мысли вот так, легко и просто, отправить Кювелье в вечность. Из его затеи ничего не выходило: мертвец лежал с таким видом — не подступись. Не знаю, был ли г-н Пуассон человеком долга или просто боялся неприятностей, но в эту минуту я испытывал к нему какую-то жалость и даже симпатию.
Вдруг он обратился ко мне, словно побаивался оставаться один:
— Пойдемте! Сходим туда еще раз!
И стали мы опять обходить бараки.
— Восьмой барак? — спросил г-н Пуассон. — У вас здесь тяжело раненные? Нет ли среди них кирасира Кювелье?
Врачи и сестры переглянулись, пошептались и ответили: «Нет».
Мы пошли дальше.
Господин Пуассон снова спросил:
— Седьмой барак? У вас тут нет Кювелье, из Девятого кирасирского?
— Нет, господин главный врач.
Тут г-н Пуассон возликовал:
— Ну, конечно же! Его и не может быть, раз он умер. Я их проверяю просто так, для очистки совести. Такой уж я дотошный.
Потом нам повстречался Перрэн.
— Понимаете, какое дело, — обратился к нему главный врач, — хочу окончательно успокоиться, вот и хожу по баракам, спрашиваю, нет ли где Кювелье. А его нет как нет. Захожу, разумеется, только туда, где тяжело раненные. Ясно ведь: если он умер, значит, от тяжелого ранения.
— Безусловно, — согласился Перрэн.
Когда мы закончили обход, г-н Пуассон горделиво напыжился, так, что вся кожа под подбородком собралась у него в складки.
— Итак, это Кювелье, и только он! — заключил главный врач. — Вот что значит образцовый порядок! У меня в госпитале все в ажуре, не то что у Пуса или Виейона, у этих жалких разгильдяев.
— И тем не менее, — заметил Перрэн, — может, стоило бы уже заодно справиться в бараке легко раненных… Так… для полной уверенности…
— Что ж, извольте, если вам охота, — небрежно бросил г-н Пуассон.
И вот мы направляемся к бараку «транспортабельных». Входим, задаем обычный вопрос. Никто не отвечает. Г-н Пуассон собирается уходить и уже в дверях повторяет:
— Нет ли здесь Кювелье?
И вдруг звонкий голос:
— Так точно! Я Кювелье!
Высокий курчавый парень встает с койки и машет рукой, на которой белеет совсем маленькая повязка.
И тут все начинает принимать трагический оборот. Лицо г-на Пуассона меняется на глазах, становится фиолетово-черным, будто его хватил удар. Он сплевывает дважды, даже трижды подряд, хлопает себя по ляжкам и хрипло бормочет:
— Что ж, отлично! Он, конечно, должен быть жив…
— Кювелье — это я! — повторяет высокий курчавый парень.
— Кювелье Эдуард?
— Так точно, Эдуард!
— Из Девятого кирасирского?
— Так точно, из Девятого!
Господин Пуассон пулей вылетает из барака. За ним Перрэн, а следом за обоими — я. Главный врач трусцой бежит в морг, становится перед гробом и, роняя слюну на свой френч, мрачно произносит:
— Раз это не Кювелье, надо все начинать с начала…
Трудно представить, какой я пережил день. Никогда не забуду!..
Тем временем наступление продолжалось. Мертвецы заполняли отведенное им последнее прибежище. Но истинная жизнь мертвецкой словно оборвалась.
Вам случалось видеть, как на самой середине реки вдруг застрянет пароходик — и все движение останавливается? Вот так же было и с этим безвестным трупом? будто он сел на мель прямо поперек всех наших дел и стал угрожать всему — и прежде всего здоровью несчастного г-на Пуассона, начавшего уже было поговаривать о том, что-де, мол, и его не мешало бы куда-нибудь эвакуировать. Ежечасно он приходил взглянуть на труп, который уже начал разлагаться. Он сверлил покойника неподвижным взглядом, словно не потерял еще надежду заставить смерть заговорить.
После обеда я ненадолго успокоился — г-н Пуассон отдыхал. Около шести он появился снова, и я с трудом узнал его. Он почти дочиста вымыл руки, надел белоснежный воротничок, побрился. От него несло хорошо настоянной виноградной водкой.
— Вы что же — до сих пор не заколотили гроб с этим немцем? — набросился он на меня. — Вот ведь дурак!
— Но, господин главный врач…
— Молчать! Пишите табличку: «Немец. Личность не установлена». Понятно?
Вошел Перрэн. Оба офицера еще раз взглянули на труп.
— Совершенно очевидно, что это бош, — сказал г-н Пуассон.
— Безусловно! Типичный бош.
— Об этом, Перрэн, следовало подумать раньше.
Они направились к выходу. Вдруг г-н Пуассон обернулся.
— И еще вот что: вытащите-ка его из ящика. Поскольку это немец, будет похоронен без гроба. Как обычно.
Из книги «Притчи моего сада»
Сад Кандида
Собираются плотные тучи. На юге уже сгущается угрюмая тьма, за нею движутся исполинские удушливые клубы. Внезапными порывами налетает резкий ветер, пригибает колосья в полях. Глухо рычит вдалеке земля, словно от страха. Гроза приближается, нащупывает дорогу. Быть может, нас она обойдет стороной, быть может, пощадит. А быть может, это водяное чудище придавит нас тяжкими лапами. Еще несколько мгновений — и, может быть, наша задыхающаяся равнина застонет под ударами ливня.
И, однако, садовник с тяжелой лейкой в руке обрызгивает заботливо отмеренным дождиком пока еще не потревоженный сад.
Как будто еще можно надеяться. Как будто жажду всегда надо утолять радостно. Как будто самому малому цветку дается вечная жизнь, полная доверия и радости.
Верить себе
Только что привезенные саженцы вполголоса беседовали под навесом, дожидаясь, когда их посадят.
— Вот я всегда зацветаю рано, — говорило черешневое деревцо. — И не потому, что хочу отличиться. Вовсе нет, уверяю вас: я сама скромность. Я зацветаю рано, потому что так принято в нашем благородном семействе. По правде сказать, цвету я чудесно: белоснежный шелк одевает каждую мою ветку до самого кончика. Лепестки так нарядны! А какой аромат! А когда настает пора отцветать, как откровенно они осыпаются! И какой ковер на земле у моих ног! Вот увидите, это поэма. Плоды, которые мы приносим, славятся на весь мир. Только подумайте: наше семейство — белая черешня! Наши ягоды — белые. А вы кто, сосед?
— Я? — хмуро ответил соседний саженец. — Я груша.
— Ах, вот что, груша! Как интересно! У вас, кажется, нет косточек?
— Слава богу, нет! Но есть семечки, и гораздо больше, чем мне хотелось. Груши я, если нужно, даю, но, разумеется, при условии, чтобы мне не докучали. Если здесь меня оставят в покое, я, пожалуй, принесу парочку. А если начнут подрезывать, теребить— ну, дудки! Я себя утруждать не стану, с меня взятки гладки.
— Как вы сказали?
— С меня взятки гладки.
— Вот око что? Как интересно! А вы там, малыш, вы кто такой?
— Простите?
— Да-да, я вас спрашиваю! Вы что приносите?
Теперь учинили допрос яблоньке — уж такая она была корявая, такая невзрачная…
— Да я что ж… — тихо ответила яблонька. — Делаю, что могу.
Новичков поселили в саду. В первый же год черешневое деревцо покрасовалось чудесными цветами и принесло четыре или пять черешенок. Груша не дала ни единого плода. Яблонька — ее посадили где-то в темном углу, на холоде и на ветру, — подарила нам ведерко яблок.