И снова он взглянул на Луизу, склонившуюся над вязанием, но как-то скрытно тянувшуюся к нему. Когда-то малейшее волнение делало это лицо еще более прелестным. А сейчас так хочется, чтобы его осенило спокойствие, ибо только оно одно еще может удержать ее на пороге старости. Охранять ее, следовать за ней повсюду, а главное, убедить ее, что живешь в мире с самим собой. Да и почему бы не быть миру?
— Луиза!
— Да?
— Нет, ничего. А тебе не слишком скучно в обществе твоего дурня?
— Ты ведь достаточно хорошо меня воспитал.
Он смотрел, как движутся ее пальцы, занятые вязанием. Потом обратил взгляд на ее лицо — тонкое, кроткое, серьезное.
«Мне повезло», — подумал он.
Чуть позже оба поднялись: пришел час сна. Луиза убрала в ящик комода свое вязанье, за которое она возьмется завтра, потом с минуту постояла в углу комнаты, приглаживая пальцем прядку волос. И небрежно бросила:
— Ну и вид у меня, должно быть!
За окном зашуршал мелкий дождь, и в зависимости от того, куда падали капли — на крышу ли теплицы, на лужайку или на опавшие листья, — в комнату долетали три совсем разных звука.
— Ты потушишь, Леон?
— Сначала ты подымись в спальню. В коридоре лампочка не горит.
Он взял лампу и протянул ее Луизе. Но Луиза, незаметно отстранившись, отступила в темноту.
ЖЮЛЬЕН ГРИН
(Род. в 1900 г.)
Сын состоятельных американских коммерсантов, Грин родился в Париже. Ему пришлось самому выбирать себе отечество и религию: шестнадцатилетним юношей он отрекся от протестантства и перешел в католичество, что, впрочем, не помешало ему в 1924 году разразиться памфлетом против французских католиков. А когда грянула первая мировая война, Грин пошел на фронт добровольцем — защищать свою родину, Францию. В Соединенные Штаты будущий писатель отправился в 1919 году; там, в Виргинском университете, он изучал филологию и теологию, готовясь стать священником, но потом отказался от своего намерения. Вернувшись в Париж, пробовал заняться живописью, но понял, что мир красок не его стихия.
Литературная деятельность Жюльена Грина началась с пропаганды малоизвестных тогда во Франции английских писателей — Сэмюеля Джонсона, Блейка, сестер Бронте, а первые его романы — «Мон-Синер» (1926) и «Адриенна Мезюра» (1927) — принесли автору широкую известность.
Американское захолустье и французская провинция, изображаемые Грином, мало чем отличаются друг от друга: и там и здесь внешне благопристойная буржуазная среда оборачивается кошмарным миром взаимонепонимания, отчуждения, отчаяния, в котором задыхаются и гибнут его герои — одинокие мечтатели, не находящие в себе сил противостоять напору страстей и гнету внешних обстоятельств, мятущиеся между соблазнами плоти и требованиями религии.
Обычно Грина считают католическим писателем, однако его творческий путь весьма далек от ортодоксальной прямолинейности. Религиозный кризис, пережитый Грином в 30-е годы, пробудил в нем интерес к восточным учениям. А в его творчестве той поры («Визионер», 1934; «Полночь», 1936; «Варуна», 1940) сказалось тяготение к иррациональному, повышенный интерес к таинственным состояниям психики индивидуума, попыткам объяснить его поведение влиянием потусторонних сил. Однако Грин, чье творчество впитало традиции Флобера, Готорна и Достоевского, остается «жестоким реалистом». Отвечая на обвинения в «мрачности» и «пессимизме», он писал: «Роман не учебник морали, а зеркало, в котором отражается жизнь. И если то, что мы видим в нем, — трагично, то разве не трагична любая страница истории, любая страница обычной газеты?..»
Годы второй мировой войны Грин провел в добровольном изгнании в Америке и вернулся в Париж только в 1945 году. Его послевоенные драмы, и романы. («Юг» 1953; «Мойра», 1950; «У каждого — своя ночь», 1960) продолжают развивать темы одиночества, конфликта между человеческими страстями и религией.
Большой интерес представляют опубликованные в 1928–1966 годах «Дневники» Грина — размышления писателя над собственной судьбой и творчеством.
Jиlien Green: Chrisline suivi de Leviathan («Кристина. Левиафан»), 1928; «Le voyageur sur la terre» («Земной странник»), 1930.
Новелла «Левиафан» («Leviathan») входит в оба указанных сборника.
Левиафан
Уже минут пять он ждал на пристани, около «Доброй Надежды», огромная носовая часть которой скрывала от него весь порт. Вокруг него, среди бочек, сложенных в пирамиды, и куч угля, резвились мальчишки. До слуха его, несомненно, доносились их крики и смех, но он, казалось, ни на что не обращал внимания и стоял, понурив голову. Он был высокого роста, одет в поношенное драповое пальто с огромными карманами, в которые он засунул руки; поля шляпы он опустил до самых глаз, так что они совсем скрывали лицо. Он стоял неподвижно; у ног его лежал большой чемодан.
Когда за ним пришли, он сам взял чемодан, от тяжести которого у него задрожала рука, и последовал за проводником на узкие мостки и на палубу парохода. Его провели в предназначенную ему каюту.
Оставшись один, он затворил иллюминатор, завинтил его, задернул саржевую занавеску и снял шляпу. То был человек лет сорока, с грустным лицом, черты которого отличались правильностью. Морщин у него не было, однако о возрасте его можно было судить по недоверчивому и унылому выражению глаз и тому особому оттенку кожи, который говорит, что молодость прошла. Он поставил чемодан на койку, раскрыл его и разложил свои пожитки, как человек, решивший ни на секунду не оставаться без дела и рассчитывающий отвлечься от мрачных мыслей, занявшись мелким ручным трудом. Под вечер к нему явился матрос и от имени капитана осведомился, будет ли он обедать в кают-компании. Он ответил не сразу, а сначала справился, в котором часу «Добрая Надежда» снимется с якоря. Матрос ответил, что пароход отойдет в одиннадцать вечера.
— Хорошо, — молвил неизвестный. — Обедать я не буду.
И он весь вечер не выходил из каюты.
На другой день капитан пригласил его к себе. Капитан производил впечатление человека, чистосердечие которого граничит с невоспитанностью. Он сказал без обиняков:
— Сударь, вам известно, что я почти никогда не допускаю на борт пассажиров. Правда, устав предоставляет мне такое право, но мое судно прежде всего — торговое. Так что для вас я делаю в некотором роде исключение.
Он умолк, как бы предоставляя возможность единственному пассажиру «Доброй Надежды» выразить благодарность. Но незнакомец промолчал. Капитан заложил руки в карманы и стал с чуть насмешливым видом приподниматься на цыпочки.
— Мне придется потребовать у вас документы, — сказал он наконец.
— Пожалуйста, если это необходимо, я предъявлю вам документы, — мягко ответил пассажир.
— Здесь такой порядок: раз уж я сказал — значит, необходимо.
Последовало молчание; незнакомец поправил на носу пенсне, порылся во внутреннем кармане сюртука, вынул оттуда паспорт и развернул его. Капитан взял документ и внимательнейшим образом ознакомился с ним. От любопытства его широкое лицо всегда покрывалось множеством морщинок, а глаза впивались во все с какой-то особой жадностью.
— Странная вам пришла мысль плыть на коммерческом судне, — сказал он наконец, возвращая пассажиру паспорт. — Ведь, как вам известно, мы будем в пути двадцать суток.
— Знаю, — ответил пассажир.
И он спрятал паспорт в карман.
— Конечно, тут немножко дешевле, — продолжал капитан, слегка поморщившись, — Вероятно, из-за этого вы и…
Он не договорил и поднялся на цыпочки, как бы выжидая пояснения пассажира, чтобы вновь стать на каблуки. Но пассажир молчал.