Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Пожилая дама протискивалась вперед.

— Ах, боже мой! Это ужасно!.. Просто ужасно!

— Может, его мать! — говорили зрители.

— Представьте себе, господин полицейский. Это бедняжка инвалид, которому помогало наше Общество. Ему вздумалось пойти одному к Триумфальной арке на церемонию возжигания огня…

— Боже мой! Боже мой! — рыдала сопровождавшая ее девушка в светлом платье.

— И вот он попал под колеса… Его раздавили…

ТРИСТАН РЕМИ

(Род. в 1897 г.)

Реми родился в Бургундии, в крестьянской семье. Много пет служил на железной дороге. На исходе 20-х годов сблизился с группой псевдопролетарских писателей, в начале 30-х — размежевался с ними и в 1932 году вступил в Ассоциацию революционных писателей и художников Франции. Член ФКП, печатался в «Юманите» и в еженедельнике Народного фронта — «Вандреди».

Под воздействием идей и опыта Октябрьской революции Реми смог увидеть жизнь бедноты в иной социальной перспективе, нежели его учитель Ш.-Л. Филипп. В первой повести Реми — «Клиньянкурские ворота» (1928) — отчетливо прозвучала альтернатива — безвольно влачить существование «на дне» жизни или же противостоять враждебным обстоятельствам. В рассказе «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» (1929) Реми иронизирует над буржуазной кичливостью, высокомерием и эгоизмом. Герои сюжетно связанных между собой романтических повестей «У старого бочара» (1931) и «Святая Мария-заступница» (1932), возрождающих традиции Жорж Санд, наперекор косной среде хранят верность своему призванию, несут людям радость. Герой романа «Великая борьба» (1937), воодушевляемый пролетарской солидарностью в эпоху Народного фронта, обретает веру в правое дело угнетенных и способность сражаться.

В послевоенные годы Реми увлекся мастерством клоунады, историей цирка и жизнью его артистов (эссе «Клоуны», 1945; роман «Цирк счастливой судьбы», 1949), а также виртуозами пантомимы («Жорж Ваг», 1964). Искусство, по убеждению Реми, ободряет людей в их борьбе за равноправие и человеческое достоинство. Образ поэта-коммунара Ж.-Б, Клемана воскрешается им в книге «Время вишен» (1968).

Tristan Remy: рассказ «Proletaires de tous les pays, unissezvous!» («Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», 1929.

Рассказ «38-й из 9-го барака» («Le 38 du 9») опубликован в еженедельнике «Monde» 14 ноября 1931 года, № 180.

В. Балашов

38-й из 9-го барака

Перевод А. Лавровой

Больница стояла за городом, на склоне голого холма, где раньше росли только крапива да чертополох и куда ходили гулять парочки: колючки их не смущали.

Изрытый, заваленный мусором, летом этот пустырь принимал все же приветливый вид: солнце сияло в черепках битой посуды, и все живое трепетало, опьяненное простором и покоем.

Но вот однажды пустырь сровняли, убрали мусор. Вдоль длинной аллеи, посыпанной шлаком, выстроились в форме гигантского креста наспех сколоченные бараки, со всех сторон окруженные дощатым, выбеленным известью забором.

Все здесь было белым: бараки, кровати, тумбочки, халаты сестер и врачей. И всякий, кто попадал в больницу, знал, что он обречен жить здесь годами, если только сразу не умрет. Немногие ходячие больные неподвижными пятнами застыли на своих койках или на стульях перед раскрытыми окнами. Другие, лежачие, приговоренные к медленной смерти, сливались с белизной простынь и подушек. Каждый старался съежиться, спрятаться, чтобы хоть как-то уйти от этой гнетущей действительности.

Редкие больные уныло слонялись по двору, где росли одуванчики, качавшие на ветру своими золотистыми головками. И люди, словно подражая им, тоже грустно качали головой. С каждым днем они все пристальней всматривались в небо. Здесь, в больнице, оторванные от мира, они чувствовали себя как бы погребенными заживо. И они трогали руками землю, чтобы узнать, мягка ли она. Они срывали одуванчики, жевали их стебельки, и в горестной жизни этих несчастных горечь цветка казалась, сладостной, словно прикосновение к любимым губам.

За забором, утыканным поверху гвоздями, виднелось кладбище, где хоронили тех, у кого не было близких. Дальше, на самой окраине, за рядами деревьев, за беспорядочным нагромождением лачуг, простиралась глубокая долина Бьевры, застроенная новыми домами, кожевенными заводами, устремившими в небо огромные трубы. Когда смеркалось, вдали, в вечерней мгле вспыхивали бесчисленные глаза окон. Там было будущее. Здесь не было даже настоящего.

Больной, выполнявший обязанности санитара, переходил от одной группы к другой.

— Это ты из девятого барака? С тридцать восьмой койки?

— Да, я.

— Тебя ждет старик.

Стариком называли здесь человека из города, который оказывал мелкие услуги больным, приносил им то, что они просили, и постоянно вертелся у всех на виду. Начальство смотрело на это сквозь пальцы.

Тридцать восьмой заторопился.

Старик передал ему письмо. Тот пробежал его и нервно скомкал.

— Конца этому нет! Сегодня — один, завтра — другой! Ну, о чем же я, в моем-то положении, могу просить, о чем могу хлопотать, чего добиваться?..

Он вернулся к себе в барак. В бараке стояло сорок коек — по двадцать с каждой стороны, — так тесно приставленных одна к другой, что для того, чтобы открыть окно, приходилось их отодвигать. Всякий раз, как открывалась дверь, сквозняк раскачивал никому не нужный плакатик со словами: «Свежий воздух нам не враг».

— Холодно! — крикнул долговязый и тощий как жердь больной. Он сидел полураздетый на кровати перед крошечным зеркальцем и брился при свете оплывшей свечи.

Вошла санитарка.

— Хватит, гасите свечу! Добреетесь завтра. Никому ничего не нужно?

— Мне нужно, — раздался чей-то голос, оборвавшийся кашлем. — Дайте грелку, ноги окоченели.

То тут, то там слышатся слабые стоны. Мелькает белый халат. На столе посреди палаты санитарка зажигает газовую плитку. Плитка свистит, как простуженные бронхи. Больные ворчат: «И так-то не уснешь, да еще этот шум…» Слышится стук передвигаемых чашек… И наступает долгая, бесконечно долгая ночь с ее кошмарами, стонами, криками: «Сиделку, сиделку…»

Пробуждение зябко, как зимнее утро. В мутном, белесом свете палаты лица больных искажены, глаза кажутся огромными. Кто-то заходится в хриплом кашле. Кто-то мечется в жару и, ища облегчения, выпрастывает руки из-под простыни. Юноша смотрит на себя в оконное стекло. Ему восемнадцать лет, он сирота. Иногда его навещает маленькая черноволосая женщина. Он сжимает ее в объятиях так, словно силится удержать самое жизнь.

Вдруг обнаруживается, что больной с 40-й койки, крайней в ряду, умер.

— А я и не слыхал ничего, — говорит, не поднимаясь, его сосед. — Думаешь, он и вправду умер?

— Вправду?! — отзывается долговязый, тощий как жердь больной. — Ну и насмешил! Умер — и дело с концом. Вправду или не вправду, какая разница!..

Кто-то уже предупредил санитаров, и те притащили носилки.

— Такая смерть — это счастье, — замечает больной с 38-й койки.

Остальные закивали в знак согласия. Все они, казалось, уже смирились со своей участью, но в глубине души каждого охватывает ужас при мысли, что не сегодня-завтра придет и его очередь.

— Никак, он в постель наложил, этот малый!

— Да ты брось! — усомнился 15-й. — Двадцать третий, вот кто с… в кровать. У него кишки не в порядке, а должно же оно выходить с какого-нибудь конца!.. Позавчера, помнишь, давали свинину с картошкой. Ну, он все и выблевал. Жаль, псины нет, а то было бы ей, чем полакомиться…

И он нервно рассмеялся, но никто его не поддержал.

— Скотина ты после этого! — крикнул долговязый. Он так и не успел выбриться накануне и сейчас сидел с намыленной щекой. — Тебе бы только мерзости говорить. Поди, не на помойке нас нашли!

114
{"b":"596238","o":1}