Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Пока я с ней разговаривал, Боланд тщетно обшаривал окрестности фермы в поисках Клода.

— Спрятался, — сказал он с сердитым смехом. — Как в воду канул!

И в самом деле, до нашего отъезда маленького Боланда так и не смогли отыскать — то ли работники фермы были с ним в сговоре, то ли он — что более вероятно — забрался в одно из тех потайных местечек, какие знают только дети у себя дома, — забился под скирду соломы или в какую-нибудь яму на берегу реки. Может быть, полный молчаливого и упрямого протеста, он просидел там двое суток не евши, как в тот раз, когда учитель ни за что ни про что ударил его. А может, спрятавшись совсем близко, он злобно и насмешливо глядел, как наша маленькая компания уезжает ни с чем, и едва мы скрылись за поворотом, его уже видели среди работников фермы молча занимающимся каким-нибудь делом.

С началом затяжных октябрьских дождей мы покинули Коломбьер. Рано утром, когда с папоротников на склонах холмов еще капала роса, мы, идя пешком к железнодорожной станции, проходили Шеври.

Издали мы услышали пение: чей-то голос раздавался на широком поле, неподалеку от дороги, и все мы на минуту остановились и замолкли, вслушиваясь. Я хорошо знал эти крестьянские песни, песни труда: не поймешь, чего в них больше — радости или отчаяния; каждая из них — словно нескончаемый разговор охваченного зимним одиночеством человека со своим четвероногим другом. Но мне показалось, что еще никто и никогда не был столь безнадежно, столь мучительно одинок, как этот человек, чья заунывная песня плыла в воздухе так же медленно, как тащатся по борозде быки.

Это был Боланд. Мы слышали, как он на дальнем конце пашни окликнул животных и остановил плуг; за кустами звякнули цепи. Он подошел к нам.

— Малыш уехал в начале недели, — сказал он. — Мы все-таки решились. Только вот сегодня я получил оттуда дурные вести.

Он пошарил под курткой, вытащил из-за пояса сложенное вчетверо письмо и протянул его мне. Мальчик писал, что он никогда там не сможет привыкнуть, что ребята его бьют и что он хочет домой, «потому что папа сейчас пашет, и я знаю, что ему нужен помощник».

— Я ведь желал ему добра, — сказал Боланд, опустив голову, — ошибка вышла, что и говорить… О письме я никому не сказал ни слова, но, боюсь, моя хозяйка что-то подозревает.

В это время объявили о прибытии поезда. Мы услышали, как в долине на маленькой станции ударил колокол. Пора было расставаться с Боландом и двигаться дальше; мы постарались, как могли, утешить его. Еще долго мы так и не знали, что было на ферме Шеври после нашего отъезда. Но однажды Жан Мольн рассказал мне, что произошло потом.

В тот же вечер между фермером и его женой, когда оба они были в хлеву, разгорелся один из тех редких, но яростных споров, при которых окружающие стараются отойти в сторонку. Такие схватки ломают установленный порядок жизни и рушат царящее обычно в семье молчаливое согласие. Все перестают понимать, кто в доме главный, и служанка, привыкшая слушаться хозяйку, норовит не попадаться на глаза хозяину.

Такое смятение жители фермы испытывали всего дважды: первый раз, когда брат Боланда сошел с ума и бродил по участку, пытаясь поджечь скирды соломы, и второй — совсем недавно, — когда одна из служанок рассказала, что сам Боланд так и вьется вокруг нее.

В этот вечер, как и тогда, на ферме царил безмолвный, но глубокий разлад. Пастух, видя, что хозяйку трясет, хотел ей чем-нибудь помочь и забыл впустить в загон овец, которые долго толкались и блеяли во дворе. Потом самая старая из служанок, собираясь доить коров, в задумчивости забрела с подойником в руках вместо коровника на конюшню, и Боланд грубо спросил, чего ей тут надо. От этого старая женщина вконец расстроилась. По заведенному порядку, именно она каждое утро, вернее, каждую ночь, около трех часов, первая в доме поднималась и ставила на огонь воду для супа. На этот раз старушка проснулась как всегда, оделась, наколола щепок, развела огонь, налила воды в котел. Сгорбившись и низко опустив голову, она стояла, рассеянно глядя на воду, которая уже начинала закипать, и вдруг услышала, как бьют часы: пробило двенадцать раз. Была полночь. Она встала на три часа раньше.

Тушить огонь и ложиться снова уже не было смысла. Чтобы чем-то занять время, служанка решила взять фонарь и обойти ферму. Лил холодный дождь, и фонарь дважды задувало, но она, сама не зная зачем, упрямо зажигала его и шла дальше. Войдя в конюшню, где стоя дремали лошади, старушка встревожилась и стала водить фонарем вокруг, оглядывая стойло. Белой кобылы на месте не было. Под навесом не оказалось и старой низкой коляски.

Она сразу поняла, что фермерша уехала, и принялась ворчать что-то себе под нос. Потом она разбудила фермера, тот побежал за соседом, Жаном Мольном, и они вдвоем долго шлепали с фонарем по грязи, ища следы колес, но все смыло дождем.

Двое суток продолжались упорные, но тщетные поиски по всей округе. Боланд, совершенно удрученный, молчал. Только иногда он повторял:

— Моя жена погибла… Ее не найти… Она не знает дорог… Она заблудилась в карьерах…

На третий день Жан Мольн, который собирался вместе с фермером снова отправиться на поиски, проснулся чуть свет в своей комнате с косыми балками. Он перевернулся на другой бок. В темном окне, как на витраже, зажигались красные, желтые, ярко-синие отсветы восходящего солнца. Стекло было мокро от дождя.

Он молча оделся и сошел вниз. Уже рассвело. Но то был первый свет раннего утра, бледный и ясный, как свет луны, — в таком свете все вещи кажутся декорациями, расставленными перед началом реальной жизни.

Мольн вышел. Калитка в школьном заборе скрипнула и со стуком захлопнулась. С фермы донесся крик петуха. И снова все стало безмолвным. Учитель свернул на короткую тропку, которая вела к дому Боланда. Он прислушивался к мерному шуму своих шагов — единственному звуку в этот тихий час — и вдруг, подняв голову и увидев в десяти шагах от себя стоящую перед глинобитной стеной коляску, услышал, как где-то в глубине гулко забилось его сердце.

— Уж не Клод ли Боланд с матерью?… — пробормотал он вполголоса.

В самом деле, на козлах, пригнувшись и словно дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет во двор и откроет ворота, сидела женщина в белом чепце. К ней жался дрожащий Клод в старой, потемневшей от времени соломенной шляпе, низко надвинутой на глаза.

Кобыла стояла, опустив голову между ног, и вид у нее был такой усталый, словно она шла без отдыха всю ночь. Не потушенный еще фонарь отбрасывал на ее круп странный свет. А мелкий дождик все лил и лил, и мокрая солома поблескивала под ногами приехавших.

Только Мольн хотел кинуться к женщине и поговорить с ней, как кто-то открыл ворота изнутри, и коляска, переваливаясь с боку на бок, въехала во двор.

Пока работник распрягал кобылу, мать и сын по-крестьянски, задом, медленно слезли с козел, и мамаша Боланд, взойдя на крыльцо, стала стучать в дверь.

Было слышно, как, шаркая сабо, к двери подошла служанка. Сперва она открыла глазок, а потом и самую дверь.

— Здравствуйте, хозяйка, — сказала она тихим, прерывающимся голосом. — Привезли все-таки!

— А то как же! — ответила фермерша и ушла в глубину комнаты, где царил полумрак, переодеться в будничное платье.

Дождь кончился. Деревня просыпалась. Из церкви послышались громкие, как в праздник, удары колокола. Звонили к заутрене.

ФРАНСИС КАРКО

(1886–1958)

Отец писателя, корсиканец, служил чиновником в столице Новой Каледонии — Нумеа, где и родился Карко (настоящее имя — Франсуа Каркопино). С детских лет он воспитывался во Франции. В юности покинул провинцию, ринулся в Париж и закружился в вихре столичных наслаждений. Карко боготворит Вийона, которому стремится подражать и в буйном бражничестве, и в дерзости метафор («Кисло-сладкие песенки», 1913). Вместе со своим другом Тристаном Деремом он сплотил группу молодых поэтов-«фантэзистов» (от франц. fantaisie — фантазия), которые мистическим туманностям а велеречивости символистов противопоставили искреннее чувство и ясность поэтического языка, обращение к заветам Верлена и Рембо. Начиная с «Иисуса Ветрогона» (1914), Карко варьировал в своих рассказах и романах одну узкую, но досконально освоенную им тему — жизнь людей из ночного парижского подполья. Его персонажи — бродяги, бандиты, сутенеры., девушки с панели. Им чуждо лицемерие обитателей «богатых кварталов». Они живут без маски — бесхитростно страдают, влюбляются, ревнуют, запугивают других или сами трепещут от страха, всегда начеку, в ожидании облавы, пули, ножа. Их кружит дьявольская карусель страстей и инстинктов. Но кто же заводит это «чертово колесо»? Подумать об этом Карко не осмелился. Он признался лишь, что им самим словно «вертит» какая-то сила. «Казалось, кто-то посторонний хозяйничал во мне, диктовал мне мои слабости и заблуждения» (воспоминания «От Монмартра до Латинского квартала», 1927). Художник очень точно определил симптом «болезни века» — отчуждение личности, подчинение ее диктату бесчеловечных сил. Но исцелиться, изгнать «постороннего» и вернуться к живым связям с людьми — и к самому себе — он уже не мог. Его развратил декадентский отказ от различения добра и зла в жизни и в искусстве, и он обрек себя на натуралистическое нагнетание жестокостей и извращений. В итоговой мемуарной книге «Свидание с самим собой» (1957) Карко сокрушенно сетовал, что его романы обладают «наркотическим воздействием» на читателя; в своих персонажах он чаще всего видел только повод для выражения собственной тоски, одиночества, отчаяния. И лишь в колоритных мемуарах Карко и его жизнеописаниях художников и поэтов — Вийона, Утрилло, Верлена — талант писателя держит в узде его болезненные наваждения. Очарование прозы Кар-о — в передаче тревожной атмосферы, большого города, в берущих за душу, словно омытых дождем, парижских офортах.

95
{"b":"596238","o":1}