Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А сейчас герцогиня, вспоминая сюжет водевиля или комбинируя фасон платья, не переставала в печальной задумчивости выпрямлять свои аристократические персты и обводила стол глубоким и скорбным взглядом, захлестывая впечатлительных гостей волнами своей меланхолии. Свою пленительную речь она небрежно расцвечивала поблекшим, но тем более милым жеманством старомодного скептицизма.

За столом о чем-то заспорили, и эта женщина, столь бескомпромиссная в жизни, считавшая, что надо раз и навсегда выбрать себе манеру одеваться, уговаривала каждого участника спора:

— Но почему же нельзя говорить и думать все, что захочется? Любой из нас может быть прав. Какая отвратительная узость — иметь всего одну точку зрения!

Ум ее, не в пример телу, не подчинялся последнему крику моды — она охотно посмеивалась над символистами и фанатиками, складом мыслей напоминая тех красивых женщин, у которых достаточно обаяния и живости, чтобы нравиться в самых старозаветных нарядах. Впрочем, возможно, это было обдуманное кокетство. Чересчур смелые идеи затмили бы ее ум, как чересчур яркие краски не шли к ее цвету лица.

Оноре беглыми штрихами и в таких благожелательных тонах обрисовал красавчику соседу их сотрапезников, что, при всем глубоком различии, те получились совершенно одинаковыми — и блистательная сеньора де Торрено, и остроумная герцогиня Д…, и неизменно прекрасная г-жа Ленуар. Он упустил единственную общую им всем черту или, вернее, массовое безумие, эпидемию, не пощадившую никого, — я имею в виду снобизм. Впрочем, у разных натур он принимал различные формы. Так, от надуманного, лирического снобизма г-жи Ленуар была большая дистанция до воинствующего снобизма сеньоры де Торрено, которая уподоблялась чиновнику, жаждущему опередить других. И вместе с тем эта страшная женщина была способна очеловечиться. Сосед сказал ей, что любовался в парке Монсо ее дочуркой. Она тотчас же прервала негодующее молчание. В ней поднялось такое теплое, бескорыстное и благодарное чувство к этому ничтожному конторщику, какое, пожалуй, не мог бы ей внушить никакой принц, и они принялись беседовать, точно старые друзья.

Госпожа Фремер направляла общий разговор, воодушевленная уверенностью, что выполняет высокую миссию. Привыкнув представлять знаменитых писателей герцогиням, она возомнила себя кем-то вроде всесильного министра иностранных дел, накладывающего отпечаток своей личности даже на строго установленный церемониал. Так зритель, переваривая в театре обед, свысока смотрит на актеров, на публику, на автора, на законы драматургии, на талант, благо ему дана возможность их судить.

Кстати, беседа протекала довольно плавно. Обед подошел к той стадии, когда соседи либо пожимают колени соседкам, либо осведомляются об их литературных вкусах, что зависит от собственного темперамента и воспитания, а главное, от самой соседки. Чуть было не возник острый момент, когда красавчик, сидевший подле Оноре, вздумал с молодым задором ввернуть, что в произведениях Эредиа, пожалуй, больше мысли, чем принято считать; потревоженные в привычных понятиях гости сразу же насупились, но г-жа Фремер поспешно возразила:

— Что вы, это всего лишь ювелирно отточенные прекрасные камеи, ослепительные эмали!

И лица гостей вновь обрели веселое оживление. Спор об анархистах грозил принять более серьезный оборот. Но г-жа Фремер, как бы склоняясь перед непреоборимым законом природы, покорно протянула:

— К чему спорить? Богатые и бедные будут всегда.

И так как у самого бедного из этих людей было не меньше ста тысяч франков дохода, все они, пораженные очевидностью этой истины, избавленные от укоров совести, с душевным удовлетворением выпили по последнему бокалу шампанского.

II

После обеда

Ощущая легкое головокружение от смеси вин, Оноре, не простившись, спустился с лестницы, взял пальто и пешком направился вниз по Елисейским полям. На душе у него было на редкость радостно. Рухнули границы недоступного, закрывающие простор действительности от наших желаний и грез, и мысль его весело порхала по несбыточному, окрыленная собственным движением.

Его манили пролегающие между всеми людьми таинственные тропы, в конце которых, быть может, ежевечерне заходит солнце немыслимой радости или скорби. О ком бы он ни подумал, каждый тотчас же становился ему непреодолимо мил, он сворачивал с улицы на улицу, рассчитывая встретить какое-нибудь из этих милых лиц, и если бы надежды его оправдались, он без колебания со сладостной дрожью подошел бы к неизвестному или едва знакомому. Упала декорация, поставленная вплотную перед ним, и жизнь простерлась вдаль во всем очаровании загадочной новизны, ласковыми ландшафтами завлекая его. Он приходил в отчаяние от того, что этот мираж или действительность всего-навсего одного вечера, решая впредь только и делать, что вкусно есть и пить, лишь бы увидеть опять такую красоту. Единственное, что было ему обидно, — почему нельзя очутиться сразу во всех живописных уголках, разбросанных вдалеке, куда едва достигает взгляд? И вдруг его поразил звук собственного голоса, хрипловатый и не в меру громкий, твердивший уже четверть часа подряд: «Жизнь тосклива, все это вздор!» (Последнее слово отмечалось резким жестом правой руки — он заметил, как подпрыгивает в ней трость.) С тоской подумал он, что его бессознательные слова служат весьма плоским пересказом тех видений, которые, пожалуй, и выразить нельзя.

«Увы! Должно быть, только сила моего наслаждения или сожаления возрастает во сто крат; интеллект же ведет свой рассказ по-прежнему. Восторг мой — плод нервного возбуждения, присущий мне одному, непередаваемый другим, и, если бы я сейчас взялся за перо, мой слог обнаружил бы свои обычные достоинства, обычные недостатки и, увы, обычную свою посредственность». Но блаженное физическое самочувствие не позволило ему задерживаться на таких мыслях, подсунув тут же лучшего утешителя — забвение.

Он добрался до бульваров. Мимо шли люди, к которым он был полон симпатии и не сомневался в их взаимности. Он ощущал себя средоточием их восторженных взглядов; он распахнул пальто, чтобы все видели белизну манишки, которая была ему к лицу, и красную гвоздику в петлице. Таким он отдавал себя восхищенному обозрению прохожих и нежности, в которой сладострастно сливался с ними.

ПОЛЬ ВАЛЕРИ

(1871–1945)

«Случилось так, — пишет Валери в одной из своих автобиографических заметок, — что силою обстоятельств я начал литературную карьеру, когда мне уже минуло сорок пять лет». Это не совсем верно: первые стихотворные опыты Валери, отмеченные влиянием Малларме, учеником и почитателем которого он был, печатались в журналах еще в начале 90-х годов. А несколькими годами позже он опубликовал аналитическое эссе «Введение в систему Леонардо да Винчи» (1895) и философскую новеллу «Вечер с господином Тэстом» (1896). Господин Тэст, это воплощение «чистого интеллекта» в понимании Поля Валери, присутствует и в некоторых более поздних его произведениях: «Письмо друга», «Письмо госпожи Эмили Тэст» (1924) и др.

Однако изобразительные средства, унаследованные от символизма, не удовлетворяли поэта, и, отрекшись от литературной гласности, он целых двадцать лет проводит в поисках собственной художественной системы, которая мыслилась ему в виде некоего «нового классицизма», обогащенного совокупностью методов, заимствованных из области философии и точных наук. В области искусства Валери стремится идти «путем анализа и в самом себе сочетать с самопроизвольными доблестями поэта проницательность, скептицизм, внимательность и разборчивость критика».

Воплощением этих концепций явилась поэма «Юная парка» (1917). Позже были опубликованы поэтические сборники «Альбом старых стихов» (1920) и «Чары.» (1922). Основными темами философской лирики Валери становятся размышления о сущности познания и природе поэтического творчества. Разрешение трагического конфликта между интеллектом, пытающимся проникнуть в тайны мироздания, и косностью замкнутого в себе мира, противящегося этим попыткам, поэт видит, порой в осознании иллюзорности всего сущего: «Вселенная — ошибка в чистоте Небытия». Предельная сгущенность поэтического языка, из которого удалено все, что может быть выражено средствами прозы, последовательное искоренение устоявшихся словосочетаний и замена их новыми словесными формулами, призванными «выразить невыразимое», усложненность синтаксиса, смелость ассоциаций — все вместе делало поэзию Валери весьма трудной для понимания. Несмотря на это, она была оценена по достоинству: опрос, проведенный в 1921 году журналом «Коннэсанс», установил, что большинство французских читателей видит в Валери крупнейшего поэта современности. В 1925 году Французская академия предоставляет ему кресло незадолго перед тем скончавшегося Анатоля Франса.

41
{"b":"596238","o":1}