МАРСЕЛЬ АРЛАН
(Род. в 1899 г.)
Арлан родился в селении Варенн (департамент Верхняя Марна). Получив степень бакалавра, уехал в Париж. Вскоре пережил кризис религиозных верований, обретя опору в идеях Паскаля и Достоевского. До призыва в армию учился в Сорбонне, После войны входил в состав дадаистской группы, но вскоре круто изменил свой путь. Духовной самоизоляции и анархистской браваде дадаистов Арлан противопоставил пантеистическое единение человека и природы (повесть «Чужие земли», 1923). Его герои ищут душевного покоя в деревенской глуши, в неспешном ритме провинциальной жизни. Повествовательной манере Арлана присуща элегически тревожная интонация, в миросозерцании художника сказывается не преодоленная им двойственность: в его прозу вторгаются охранительные, консервативные мотивы (роман «Порядок», 1929; эссе «Записки Жильбера», 1931), когда, отстраняясь от живой истории, он уповает на возвращение вспять, к наивной вере предков, якобы способной укротить бунтарский разум; в ней берет верх жизненная правда («Живые», 1934), когда он смотрит на мир глазами труженика, стоически сносящего все невзгоды. Сострадая простой душе, Арлан видит трагизм столкновения поэзии патриархальных чувств с прозой эгоистического расчета (цикл новелл «Многое нужно, чтобы сотворить мир», 1947).
Арлан — влиятельный литературный критик и эссеист, знаток классического наследия. С восхищением отзывается он о пушкинском искусстве рассказа, о психологизме Достоевского.
С 1953 года Арлан возглавляет журнал «Нувель нувель ревю франсэз». В 1965 году, как бы подводя итог своим духовным исканиям, писатель говорил: «Я любил Алешу Карамазова, Жюльена Сореля, Фабрицио дель Донго и многих других. Ныне я не слишком увлечен книжными героями… Мой герой — в живой реальности…» В 1968 году Марсель Арлан избран во Французскую Академию.
Marcel Arland: «Les vivants» («Живые»), 1934); «Les plus beaux de nos jours» («Лучшие дни нашей жизни»), 1937; «Il faut du tout pour faire un monde» («Многое нужно, чтобы сотворить мир»), 1947; «L'eau et le feu» («Вода и пламя»), 1956; «A perdre haleine» («Не переводя дыхания»), 1960; «Attendez l'aube» («Подождите рассвета»), 1970.
«Близость» («L'intimite») входит в сборник «Лучшие дни нашей жизни».
Близость
Сначала, как и каждый вечер, проскрежетал дверной засов, потом заскрипели ступеньки — это служанка подымалась к себе наверх. А затем где-то неподалеку пес, ворча, поскреб каменные плиты пола и со вздохом улегся в прохладном уголке.
Близился тот час, когда в единственной еще освещенной комнате с закрытыми ставнями, но распахнутой на сентябрьские сумерки дверью все четыре стены и низкий потолок словно бы надвигаются, давят друг на друга. Свет стоявшей на столе лампы кругами расходился по потолку, выхватывал из полумрака фигуру мужчины, раскинувшегося в кресле с книгой в руках, и фигуру женщины, склонившейся напротив над вязаньем. Слабые отблески робко скользили по ковру, пробирались меж стульев, легко касались вазочек на камине и там, смешавшись с тенью, сами этой тенью ставшие, умирали по углам.
Мужчина захлопнул книгу, скрестил ноги и оперся локтем о стол. И наступил час мечтаний, тех, что он любил превыше всего и стыдился, что все еще их любит. Приход их предвещала легчайшая тоска, усиленное биение сердца. Он сплетал и расплетал костлявые пальцы, сутулился и даже как-то становился меньше ростом. Достаточно было прочитанной строки, самого незначительного события, происшедшего днем, клочка земли, увиденного по дороге с фабрики, и сразу перед ним воскресала вся его жизнь. Каждая мысль, расплывчатая ли, четкая ли, была связана с каким-нибудь неповторимым ощущением, которое он вызывал к жизни. Иной раз ощущение опережало работу памяти, ион знал, какая именно картина возникнет перед ним сейчас из того смутного, что обволакивало его душу. Лица, события, слова, далекие запахи… воспоминания о них сплавлялись с самой его жизнью, и эту самую жизнь ощущал он сейчас во всей ее первозданной свежести, как когда-то ребенком, на чердаке, в лесу, в классной комнате.
«Да, да, совсем как тогда, когда мама говорила: «Экий ты, Леон, опять размечтался! Попомни мои слова, никогда ты инженером не станешь».
Он провел кончиками пальцев по усам, жестким, уже седеющим. Бедная, бедная мама, вечно-то она кричала, зато как она гордилась им, своим сыном. Сколько же ей тогда было лет? Странное дело, почти столько же, сколько ему сейчас. Он улыбнулся, и от улыбки на его длинном, строгом, упрямом лице, в темных его глазах вдруг проступило мягкое выражение, как у благоразумного ребенка. Рука поползла вверх, прошлась по крыльям длинного носа, коснулась морщин, прочертивших лоб, потом замерла у виска, где сильно поредели волосы.
По саду пронесся порыв ветра. В комнате стало уютнее. Он узнавал эти шумы, это тепло, этот молчаливый диалог тьмы и света, он обнаруживал в себе отражение тысячи таких же вечеров, обнаруживал в потаенных глубинах своего сердца также и каплю горечи, капельку тревоги, а возможно, и пустоту, которую ни годы, ни работа — ни даже счастье — никогда не могли окончательно заполнить, но с ней он уже успел сжиться.
— Надо бы все-таки георгины посмотреть, — проговорил он вслух.
Не получив ответа, он взглянул на жену. Она бросила работу, и руки ее праздно лежали на неоконченном вязании; он испугался, что она сейчас упадет со стула, так напряженно, почти не касаясь спинки, сидела она, хрупкая, с застывшим взглядом. И внезапно такая постаревшая, что от изумления он открыл рот. Щеки впалые, ключицы выпирают. Да полно, она ли это? А этот пустой взгляд, усталый рот, ссутулившиеся плечи? Кто она, эта женщина, которой словно бы и нет здесь, кто эта незнакомка?..
— Луиза!
Она встрепенулась, подняла на него глаза, попыталась улыбнуться. Чуть дрогнули губы, — и это улыбка? Она разучилась улыбаться! Ему сдавило горло, и он все не мог отвести взгляд от этой женщины, которую едва узнавал.
— Что? — спросила она.
— Да нет, ничего… Что с тобой?
Она покачала головой, вновь силясь улыбнуться.
— Просто немного устала.
И снова взялась за свое вязание. Чувствуя на себе его взгляд, она села прямо, движения стали быстрее, даже по лицу, казалось, прошел отблеск жизни. А он, следя за каждым ее жестом, все старался обнаружить в этой женщине привычный образ, тот образ, что был его гордостью, едва ли не смыслом всей его жизни, и тревога не оставляла его, все так же не хватало дыхания, даже руки чуть затряслись.
Не подымая головы, она пробормотала:
— Погода хорошая, да?
— Да.
— И все-таки надо бы посмотреть георгины.
— Но, дорогая, ведь я же только что это самое сказал.
Говорил он ворчливо, она улыбнулась, не ответила. Но уже через минуту скрестила руки и спросила низким, чуть хрипловатым голосом:
— Что случилось, Леон?
А он мягко, как образумливают ребенка:
— Ничего. Да что, по-твоему, могло случиться?
Она по-прежнему не спускала с него глаз, потом нервно взялась за работу.
А он за книгу. «Ничего не случилось. Ничего, кроме самого банального. Просто человек пробудился ото сна и вдруг обнаружил, что, пока он спал, мир изменился. Прожить двадцать лет бок о бок, двадцать лет лепить себя наподобие другого, а быть может, оба мы себя лепили наподобие некоей воображаемой модели. Мы уже не видим больше друг друга. Достаточно, что тот, другой, рядом. Заслышав шаги, даже головы уже не поднимаешь, уже в этих шагах вся та женщина, которую я увидел как-то майским днем в Ренне, нерешительную, надменную, робкую, саму молодость мира увидел. И достаточно ей произнести хоть слово, любое, о погоде, обеде, фабрике, и сразу такое ощущение, будто где-то позади нее теснятся все слова, которые были произнесены за эти двадцать лет, и уже не хочется их слушать. И губ этих, на мгновенье касающихся моих губ перед сном, тоже достаточно, чтобы вдруг во весь рост стала та любовь, небывалая, требовательная, боже мой, да как же я тогда ее называл? Единственная…»