До войны Танкерель служил приказчиком в мясной лавке. Тоже, между прочим, хороший выпивоха! Ему поручают самую грязную работу, потому что он пьет, и дают выпить под тем предлогом, что он выполняет самую грязную работу. В общем, не будем говорить об этом… Об алкоголизме я судить не берусь — я, к сожалению, трезвенник.
Танкерель, скажу я вам, не товарищ, это не человек, а просто наказание, напасть какая-то. Когда он трезвый, молчит как рыба, но трезвым он никогда не бывает. Без конца мелет всякую чушь, пристает со своими пьяными разглагольствованиями, от которых коробит, особенно когда рядом трупы.
Говорят, будто трупы это, в общем-то, ерунда, и если к ним привыкнуть, то постепенно начинаешь смотреть на них, как все равно на какие-нибудь камни. А вот у меня так не получается. Я провожу среди них почти все время, и в конце концов они становятся моими друзьями. Одни мне просто симпатичны, и я почти жалею, когда их увозят. Иной раз неловко повернешься, заденешь его локтем и едва сдерживаешь себя, чтоб не сказать: «Прости, друг!» Я гляжу на них, на их мозолистые руки, на огрубевшие от долгих маршей ноги, и что-то в душе переворачивается. Вот дешевенькое обручальное колечко на пальце, родинка, зарубцевавшийся шрам, иногда даже татуировка или что-нибудь такое, чего не может отнять у человека даже смерть: жиденькие седые волосы, морщины на лице, какие-то следы улыбки… впрочем, чаще — следы предсмертного ужаса. И все это наводит на разные мысли. По этим телам я читаю их жизнь. Сколько дел, думаю я, переделали вот эти руки, чего только не перевидали эти глаза, женщины целовали эти губы под щегольскими усами. А бороды? В них сейчас прячутся вши, озябнув на застывшей коже… Вот о чем я думаю, ненароком задев локтем суровое полотно, в которое они завернуты, и все это нагоняет на меня какую-то странную тоску, странную потому, что, в сущности, эта тоска мне чем-то приятна.
Но я, кажется, ударился в философию. Ладно, молчок! Я не философ и не вправе морочить вам голову. Начал-то ведь я о кирасире Кювелье, не так ли? Что ж, вернемся к его истории.
Было это в дни майского наступления. Поверьте, в то время я не бил баклуши! Сколько мертвецов прошло через мои руки! Их жены и матери могут быть спокойны: я честно выполнял свой долг. Все они отправлены в могилу как положено: со сложенными на груди руками, с подвязанной бинтом челюстью, — разумеется, если было что складывать и что подвязывать, — аккуратно завернутые в простыню. О глазах не говорю, глаза им закрывал не я — когда их доставляли в «анатомичку», делать это было уже поздно. Но, в общем, я заботился о своих покойничках, как только мог…
И вот, представьте, однажды поступает ко мне труп без бирки. Лицо изуродовано — хуже нельзя, тело почти сплошь забинтовано, а бирки нет, номерок к руке не привязан!
Я положил его отдельно и попросил сообщить главному врачу. Не прошло и минуты, как открывается дверь, и г-н Пуассон тут как тут. Конечно, под мухой, однако держится молодцом. Но я-то сразу замечаю: он по-особому откашливается, сплевывает, теребит свой крест — ведь он, учтите, кавалер ордена Почетного легиона.
— Значит, у вас тут лишний человек? — говорит он.
— Не знаю, господин главный врач, лишний он или нет, но он поступил без опознавательной бирки.
— Не в том дело, — отвечает. — Я вижу восемь трупов, следовательно… постойте-ка…
Он достает из кармана смятый клочок бумаги, вертит его и так и сяк и начинает кричать:
— Семь! Только семь! У вас здесь должно быть не более семи трупов, свинья вы этакая! Кто вам подкинул этого мертвеца?
Я дрожу как осиновый лист и бормочу, заикаясь:
— Не заметил… какие-то санитары принесли на носилках…
— Ах, вы не заметили! Что же, по-вашему, должен делать я с этим мертвецом? Во-первых, как его зовут?
— Как раз имя его и неизвестно, господин главный врач, поскольку личность не установлена.
— Не установлена! Веселенькая история! Вы меня еще попомните, милейший! Я положу конец этим вашим махинациям! А пока что — следуйте за мной!
И вот мы шагаем с ним от барака к бараку, и у каждой двери г-н Пуассон грозно спрашивает:
— Это вы отправляете нам трупы без документов?
Сами понимаете, услыхав такой вопрос, подчиненные г-на Пуассона, как говорится, в кусты — одни с ухмылочкой, другие в перепуге. Но все неизменно отвечают:
— Труп без бирки? Нет, господин главный врач, это наверняка не от нас.
Господин Пуассон начинает задыхаться, мотает головой, как загнанная лошадь, плюется во все стороны, от ярости рычит нечеловеческим голосом — хриплым, надсадным, будто изодранным в клочья. И вообразите, несмотря на несносный характер старика, мне вдруг стало жаль его.
Наконец он направляется к себе в барак — я по-прежнему иду за ним по пятам. Он набрасывается на бумаги и с остервенением роется в них, точно пес в земле. Вскоре снова раздается его злобное рычание:
— Пожалуйста! Всего поступило тысяча двести тридцать шесть. Выбыл пятьсот шестьдесят один. Ясно? А налицо шестьсот семьдесят четыре. Значит, одного не хватает, а этот лишний. И неизвестно, откуда он взялся. Вот мы и влипли!
Не скрою — уверенность г-на Пуассона произвела на меня впечатление. Особенно меня поразила точность приведенных им цифр. Как хотите, а все-таки удивительно, какой у этих военных порядок в делах: всегда с точностью отрапортуют, что, например, из сотни поступивших раненых шальной пулей поражены двадцать три человека — не больше и не меньше. Или, скажем, поступила тысяча раненых, из них пятьдесят умерли, значит, девятьсот пятьдесят пока живы. Выходит, что ради такой математической точности есть полный смысл писать все эти сводки. Покуда г-н Пуассон производил свои подсчеты, до меня дошло, насколько же этот мой несчастный труп действительно лишний и никому не нужный.
Главный врач повторил: «Вот мы и влипли!» Затем добавил: «Ступайте за мной». И вышел.
И опять началось бесконечное хождение взад и вперед. С поникшей головой я брел за г-ном Пуассоном, чувствуя, как его лихорадочное возбуждение постепенно передается и мне. Он останавливал каждого офицера.
— Хватит с меня этих махинаций! Проверьте, не ваш ли мертвец. Проверьте еще раз. А вдруг…
Он влетал даже в операционные и набрасывался на хирургов:
— Не вы отправили труп без бирки?
И всякий раз он доставал свою измятую бумажку и то записывал на ней карандашом цифру, то ставил крестик.
Уже вечером он посмотрел на меня воспаленными глазами и проговорил:
— Возвращайтесь в «анатомичку»! Я еще до вас доберусь!
Я вернулся в мертвецкую и в тоске присел на табурет. Принесли три новых трупа. Танкерель втискивал их в гробы. Ему помогал столяр.
На столе, завернутый в кусок холстины, безвестный мертвец ждал своей участи. Танкерель был пьян в стельку и распевал вальс «Миссури», что не очень-то уместно, когда возишься с трупами. Я приподнял краешек холста и взглянул на окоченевшее тело. Искромсанное лицо скрывали бинты, кое-где из-под них выбивались пряди светлых волос. В остальном — тело как тело, такое же, как ваше или мое.
Настала ночь. Вдруг отворилась дверь, и в морг, с фонарем в руке, вошел г-н Пуассон, сопровождаемый Перрэном. Главный врач казался спокойным. Он несколько раз отрыгнул, как человек, который только что пообедал на славу.
— Все-таки вы дурак, — обратился он ко мне. — Вы даже не заметили, что это труп кирасира Кювелье.
— Но, господин… глав…
— Молчать! Это кирасир Кювелье, и точка! — Он приблизился к столу, смерил взглядом труп и воскликнул: — Никаких сомнений! У него вполне подходящий рост для кирасира. Вы поймите, Перрэн: кирасир Кювелье поступил в лазарет позавчера. По данным регистрации, он оттуда не выбывал. Но вместе с тем и на излечении он уже не находился. Значит, он умер. Значит, это он и есть. Ясно, как дважды два!
— Бесспорно, это он, — согласился Перрэн.
— А кто же еще? — сказал г-н Пуассон. — Это Кювелье. Сразу видно. Бедняга… А теперь пошли спать.