Когда они уже шли по улице, оживленно болтая, Люс вдруг дернула Пьера за рукав, приглашая взглянуть на витрину обувного магазина. Он заметил, что взгляд ее умильно ласкает пару высоких ботинок из тонкой кожи со шнуровкой.
— Недурны! — заметил он.
— Душки! — вырвалось у нее.
Это выражение рассмешило его; она тоже засмеялась.
— Но, пожалуй, чуть велики?
— Нет, как раз впору.
— Так не купить ли?
Она сжала его руку и потянула прочь от витрины — от соблазна.
— Будь мы с деньгами… (и напевая на мотив: «Станцуем капуцинку…») Но это не для нас!
— Почему? Золушка ведь надела туфельку!
— В ту пору еще водились феи.
— А в наши времена еще водятся влюбленные.
Она пропела:
— Нет, нет и нет, мой милый друг!
— Почему же нет, раз я вам друг?
— Именно потому.
— Именно потому?
— Да, от друга нельзя брать.
— От кого же можно? От врага?
— От постороннего, ну хотя бы от моего скупщика, если бы этот скряга расщедрился на аванс!
— Но, Люс, ведь и я тоже имею право заказать вам картину!
Она прыснула со смеху и остановилась:
— Мне — картину! Бедняжка вы мой, да на что она вам нужна? Спасибо вам и за то, что вы их смотрели. Я и сама знаю, что это за стряпня… Она застрянет у вас в горле.
— Вовсе нет. Были очень приятные миниатюры. Да и о чем толковать, раз у меня такой вкус?
— Он сильно изменился со вчерашнего дня!
— А разве нельзя меняться?
— Нельзя… если дружишь.
— Ну, сделайте мой портрет!
— Еще что! Теперь подавай ему портрет!
— Я не шучу! Неужели я хуже этих болванов?
В невольном порыве она сжала ему руку.
— Милый!
— Что вы сказали?
— Ничего.
— Но я прекрасно слышал.
— Ну и держите про себя!
— Не буду держать… верну вам вдвойне… Милая!.. Милая!.. Итак, вы делаете мой портрет, не правда ли? Решено?
— А есть у вас фотография?
— Нет.
— Как же быть? Не рисовать же мне вас посреди улицы?
— Вы говорили, что дома вы почти всегда одна?
— Да, в те дни, когда мама на заводе… Но я не решаюсь…
— Вы опасаетесь, что нас могут увидеть?
— Нет, не то… да у нас и нет соседей.
— Чего же вы боитесь?
Она промолчала.
Они дошли до трамвайной остановки. Здесь было много ожидавших, но в тумане, по-прежнему скрывавшем их от посторонних глаз, никто не видел юной пары; Люс избегала смотреть на Пьера. Он взял обе ее руки в свои и нежно сказал:
— Милая, не бойтесь ничего…
Она подняла глаза, и взгляды их встретились. Глаза у обоих были такие открытые!
— Я верю вам, — промолвила она.
И опустила веки. Она чувствовала, что для него она — святыня. Они разомкнули руки. Трамвай уже трогался. Взгляд Пьера вопрошал Люс.
— Когда же? — спросил он.
— В среду, — ответила Люс, — приходите часам к двум…
На лице ее снова заиграла лукавая улыбка, и на прощание она шепнула ему на ухо:
— Все-таки захватите с собой снимок. Я не так искусна, чтобы рисовать с натуры… Ну-ну, я уж знаю, что он у вас есть, притворщик вы этакий!
По ту сторону авеню Малакофф. Улица, точно щербатый рот, вся прорезана пустырями, которые тянутся вдаль, к неприглядному поселку, где за дощатыми заборами пестреют лачуги старьевщиков. Серое, тусклое небо опустилось на бледную землю, тощее чрево которой курится туманом. Воздух скован холодом. Домик Люс нетрудно найти: последний из трех, стоящих по одной стороне улицы. Напротив — пустырь. Двухэтажный домик в окруженном забором небольшом дворе, два-три чахлых деревца, занесенный снегом квадрат огорода.
Пьер вошел бесшумно: снег заглушил его шаги; но занавеска в окне нижнего этажа шевельнулась; он подходит к двери — дверь открывается, и Люс стоит на пороге. В полутемной прихожей они здороваются сдавленным голосом; она ведет его в первую комнату — столовую; здесь она работает; у окна стоит мольберт. Сначала они даже не знают, что сказать: слишком много думали они об этой встрече, и заранее приготовленные фразы застревают в горле; они говорят вполголоса, хотя в доме никого нет; именно поэтому. Скованные, они сидят на почтительном расстоянии друг от друга. Пьер даже не опускает воротника пальто; говорят о похолодании, о времени прихода загородного трамвая и досадуют на свою глупость.
Поборов наконец смущение, Люс спрашивает, принес ли он фотографии. И стоит лишь ему вынуть их из кармана, как оба оживляются. Фотографии — это как бы свидетели, при которых им легче вести беседу, они уже не совсем одни, на них смотрят чьи-то глаза, ничуть их не стесняя. Пьер догадался (вполне бесхитростно) захватить с собой все свои фотографии с трехлетнего возраста; среди них есть и снимок Пьера в юбочке. Люс в полном восторге смеется; она говорит малышу смешные ласковые слова. Может ли что-нибудь живее тронуть сердце женщины, чем детский портрет того, кто ей дорог? Мысленно она баюкает его, дает ему грудь; она готова поверить, что носила его под сердцем! К тому же (она ведь с хитрецой) очень удобно высказать крошке то, что не решаешься сказать взрослому. На его вопрос, какая из фотографий ей больше нравится, она, не задумавшись, отвечает:
— Вот этот милый малыш…
Ах, до чего у него серьезный вид! Пожалуй, серьезнее, чем теперь. Конечно, если бы Люс решилась (она и решилась) взглянуть для сравнения на теперешнего Пьера, она увидела бы в его глазах доверчивость и детскую радость, чего нет у ребенка; глаза ребенка из обеспеченной семьи, которого держат под стеклянным колпаком, — это лишенные света глаза птички, запертой в клетке. Но свет блеснул, не правда ли, Люс?.. Он тоже хочет посмотреть фотографии Люс. Она показывает ему девочку лет шести с толстой косичкой, которая сжимает в объятиях щенка, и Люс, взглянув на свою фотографию, думает не без лукавства, что и тогда она любила не менее горячо, не менее преданно; и тогда уже она целиком отдавала сердце своему другу — маленькой собачке, которая, в ожидании прихода любимого, заменяла его. Потом она показала девочку лет тринадцати — четырнадцати, изгибавшую шейку с кокетливым и несколько жеманным видом; к счастью, в уголках губ таилась ее всегдашняя лукавая усмешка, которая как бы говорила: «Знаете, это я просто забавляюсь… Я себя еще не принимаю всерьез…»
Смущения как не бывало!
Люс принялась набрасывать портрет Пьера. Так как двигаться ему было нельзя, а разговаривать можно лишь краешком губ, она болтала без умолку, за двоих. Женское чутье подсказывало ей избегать молчания. Как это случается с людьми чистосердечными, когда они разговорятся, она вскоре поведала Пьеру все сокровенные тайны своей жизни и жизни своих близких, говорить о которых вовсе и не предполагала. Она сама с удивлением слушала свою болтовню, но уже не могла остановиться: молчание Пьера было как бы скатом, по которому лился этот словесный поток.
Она рассказала ему о своем детстве в провинции; родилась она в Турени. Мать ее, девушка из зажиточной и почтенной буржуазной семьи, увлеклась учителем, сыном фермера. Богатая семья была против их брака; но влюбленные настояли на своем; дождавшись совершеннолетия, девушка обратилась к властям с официальным прошением. После этого родители отказались от нее. Для юной четы потянулись годы любви и бедности. В борьбе за кусок хлеба отец надорвался; его сломила болезнь. Жена мужественно взвалила на свои плечи и это бремя, работая за двоих. Родные, закоснев в своем уязвленном тщеславии, отказывались хоть немного помочь им. Больной скончался незадолго до начала войны. Мать с дочерью и не пытались возобновить отношения со своей родней, хотя она приютила бы девушку, сделай та первые шаги, которые были бы восприняты как mea culpa за проступок матери. Но этого они не дождутся! Лучше уж перебиваться как-нибудь!
Такое жестокосердие богатой родни поразило Пьера. Люс же находила его в порядке вещей.
— Вы думаете, таких людей мало? В общем не злых. А я уверена, что дед с бабушкой — люди не злые, уверена даже, что им было трудно не сказать нам: «Вернитесь!» Но их самолюбие уязвили. А самолюбие — это самое сильное, что только есть в таких людях. Оно берет верх над всеми чувствами. Если вы их оскорбили, они воспринимают это не только как личную обиду, но как Неправоту вообще! Другие — неправы, а они — они непогрешимы! И, в сущности не злые (нет, право, не злые), они скорее дадут вам умереть медленной смертью в двух шагах от себя, чем согласятся признать, что они сами, быть может, неправы. И разве мало таких? Да сколько угодно! Вы думаете, нет? Скажите, разве не все они такие?