Они держались за руки. Устремив глаза в небо, кротко синевшее меж голых древесных сучьев, они замолчали. Они глядели друг на друга, но мысли, их волновавшие, передавались через пожатье руки.
Она сказала:
— В тот вечер нам обоим было страшно.
— Да, — подхватил он, — и это было хорошо.
(Позднее они невольно улыбались, вспоминая этот разговор: оба в ту минуту, конечно, думали об одном.)
Вдруг она выдернула руку: били часы.
— Ах! Я опоздаю…
Они пошли вместе. Люс шла быстрой, легкой походкой парижанки, которая и в спешке не теряет присущего ей изящества.
— Вы часто здесь бываете?
— Каждый день. Но почти всегда на той стороне площадки. (Она указала на сад, на купу деревьев, точь-в-точь как у Ватто.) Я возвращаюсь из музея.
(Он посмотрел на ее папку.)
— Вы художница? — спросил он.
— Нет, — ответила она, — для меня это чересчур громкое слово. Так, малюю немного…
— Но зачем же? Для развлечения?
— О, конечно, нет. Ради денег.
— Ради денег?
— Ну да! Как дурно, не правда ли, заниматься искусством для заработка?
— Нет, это скорее странно — зарабатывать деньги, не умея рисовать.
— Однако это так. Я вам объясню в следующий раз.
— В следующий раз мы опять перекусим у фонтана.
— Пожалуй, если будет хорошая погода.
— Но вы придете пораньше? Хорошо? Ну скажите, Люс?
(Они дошли до трамвайной остановки. Она вскочила на подножку вагона.)
— Ну, скажите… ответьте мне… милый мой лучик!..
Девушка не отвечала, но, когда тронулся трамвай, она прикрыла веки, и по одному лишь движению ее губ он угадал ответ:
— Да, Пьер.
По дороге домой оба думали: «Удивительно, какие все радостные сегодня…»
И сами улыбались, не пытаясь разобраться в том, что произошло: но они знали — у них что-то есть, они что-то нашли, им что-то принадлежит. Что именно? Ничего. Но сегодня жизнь так полна! Дома каждый из них поглядел на себя в зеркало ласковым взглядом, как на друга, думая: «Эти глаза смотрели на тебя». Они улеглись рано, охваченные какой-то сладостной усталостью, — почему бы это? И, засыпая, думали: «Как хорошо, что наступит завтра!»
Завтра!.. Те, кто придет после нас, едва ли представят себе, сколько затаенного отчаяния и беспредельной скорби поднимало в душе это слово на четвертом году войны… Все были так измучены! Столько погибших надежд! Сотни «завтра» сменялись чередой, похожие на вчера и сегодня и равно обреченные на небытие и ожидание, ожидание небытия. Время приостановило свой бег. Год стал подобен Стиксу, охватившему жизнь кольцом черных мутных вод, недвижных, подернутых тусклой зыбью. Завтра? Завтра умерло.
В сердцах двух детей завтра воскресло.
Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, но с каждым разом все менее коротким, встречам. Оба приносили с собой какую-нибудь еду — так приятно было угощать друг друга. Пьер всегда поджидал Люс у входа в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не слишком гордилась, но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи, а рядом — ученические промахи, выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к чужой оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их. Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но все равно показывала — вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка — насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Но наконец он не вытерпел. Она показала ему копию с одной флорентийской картины Рафаэля.
— Но здесь совсем не те краски! — воскликнул он.
— Ничего удивительного! — возразила Люс. — Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.
— Но разве вам не дают указаний?
— Кто? Заказчики? Они тоже не видели… Да если бы и видели, разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий — им все равно. Иногда мне и дают цветной оригинал, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь, взгляните… («Ангел» Мурильо.)
— И вам кажется, что так лучше?
— Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так легче… А в общем, мне все равно… Лишь бы продалось.
Выпалив это, она замолчала, забрала у Пьера свои рисунки и рассмеялась.
— Ну что? Хуже, чем вы думали?
Он огорченно спросил:
— Зачем? Зачем вы это делаете?
Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители — люди обеспеченные, ему все так легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?
А он все повторял:
— Зачем, ну скажите, зачем?
(Он казался совсем сконфуженным, словно сам был этим злополучным художником! Славный мальчик! Ей захотелось поцеловать его… по-матерински, в лоб.)
Она кротко ответила:
— Чтобы прокормиться.
Он был поражен. Ему это и в голову не приходило.
— Жизнь не так проста, — продолжала она непринужденно-насмешливым тоном, — прежде всего, надо есть, каждый день есть. Сегодня пообедал, а завтра начинай с начала. Кроме того, надо одеваться. Прикрыть все — и тело, и руки, и ноги, и голову. Вот сколько надо вещей! И за все надо платить. Жить — значит платить.
Впервые он заметил то, что ускользнуло от его близоруких глаз влюбленного: скромный, местами потертый мех, уже не новые ботинки и другие признаки нужды, которые скрадывала присущая парижанке элегантность. И сердце у него сжалось.
— Нельзя ли, нельзя ли мне помочь вам?
Она покраснела и чуть отстранилась от него.
— Нет, нет, — обиженно возразила она, — об этом не может быть и речи… никогда… я не нуждаюсь…
— Но я был бы так счастлив!
— Нет… и довольно об этом! Или я с вами не дружу.
— Так, значит, мы друзья?
— Да. Если только вы не отказываетесь, поглядев на мою мазню.
— Ну, конечно, нет! Вы же не виноваты.
— Но это вас огорчает?
— О да.
Люс от удовольствия даже засмеялась.
— А вам весело? Злюка вы!
— Вовсе не злюка. Вы не поняли.
— Почему же вы смеетесь?
— Не скажу.
(А сама думала: «Дорогой мой! Какой же ты милый… Огорчился, что я скверно рисую!»)
И сказала:
— Вы добрый. Спасибо.
(Он удивленно взглянул на нее.)
— Не старайтесь понять! — Она ласково похлопала его по руке. — Довольно, поговорим о другом…
— Да, только еще один вопрос… Мне все-таки хотелось бы знать… Скажите (только не обижайтесь!)… может быть, вы сейчас стеснены в средствах?
— Нет, нет, я так сказала потому, что у меня бывали трудные минуты. А теперь уже легче. Мама нашла место, где хорошо платят.
— Ваша мама работает?
— Да, на военном заводе. Ей платят двенадцать франков в день. Мы теперь богатые!
— Как, на заводе? На военном заводе?
— Да.
— Но это ужасно!
— Что поделаешь! Приходится соглашаться!
— Люс, но если бы вам — вам самой предложили?
— Мне? Но вы же видите: я мазюкаю… Теперь-то вы согласны, что я права, занимаясь этим?
— Но если бы вам надо было зарабатывать, и ничего другого не представилось, кроме работы на заводе, где производят снаряды, вы пошли бы?
— Если бы надо было зарабатывать и не было выбора? Ну, конечно, пошла, помчалась бы со всех ног!
— Люс, а вы думали о том, что там делают?
— Нет, не думала.
— Там делают то, что несет страдания, смерть, что будет терзать, жечь, мучить таких же людей, как вы, как я…
Она приложила палец к губам в знак молчания.
— Знаю, все это знаю, но не хочу об этом думать.
— Не хотите думать?
— Не хочу, — решительно сказала Люс.
И, с минуту помолчав, продолжала:
— Надо жить… Как только начинаешь думать — жить невозможно… А я хочу, хочу жить! Если жизнь заставляет меня делать то или другое, разве я должна из-за этого терзаться? Я тут ни при чем, я этого не хотела, и не моя вина, если это дурно. В том, чего я хочу, нет ничего дурного.