Очарование его мечты было тем сильнее, что любовь родилась под крылом смерти. В минуту смятения, когда они почувствовали над собой нависшую угрозу, когда их сердца дрогнули при виде окровавленного, изувеченного человека, их руки соединились; и оба в этот миг почувствовали сквозь дрожь страха ласковое утешение незнакомого друга. Мимолетное пожатие! Мужская рука сказала: «Обопрись на меня!» — а другая, материнская, поборов свой страх, шепнула: «Дитя мое!»
Слова эти не были произнесены вслух, не были услышаны. Но такой глубинный шепот внятен душе лучше слов, этой лиственной завесы, что заслоняет мысль. Пьера убаюкивало это жужжание; точно поет золотистая оса, кружа в полумгле сознания. В непонятной истоме дремало время. Одинокое, бесприютное сердце мечтало о теплом гнездышке.
В первые дни февраля Париж подсчитывал разрушения от последнего воздушного налета и зализывал раны. Печать в своей конуре заливалась лаем, требуя репрессий. По словам «человека, который сажал на цепь»[8], правительство объявило французам войну. Началась целая серия судебных процессов над изменниками. Муки несчастного, защищающего свою жизнь, на которую предъявлял права общественный обвинитель, забавляли «весь Париж», чью жажду зрелищ не могли утолить ни ужасы четырехлетней войны, ни десять миллионов безвестно погибших жизней.
Но юноша был всецело занят таинственной гостьей, посетившей его. Поразительная яркость любовных образов, запечатленных в памяти и в то же время лишенных четкости! Пьер не мог бы сказать, какое у нее лицо, цвет глаз, рисунок губ; в душе сохранилось одно лишь волнующее впечатление. Тщетно силился он воспроизвести ее черты — они являлись ему все иными. Так же безуспешно искал он ее по улицам города. Он поминутно обманывался: ее улыбка, белокурый локон на затылке, блеск глаз… и кровь приливала к сердцу. Но нет, у этих мимолетных видений не было ничего общего с тем девическим образом, который он искал, думая, что любит его. Но любил ли он? В том-то и дело, что любил; потому и видел повсюду, в каждом облике. Ведь вся она — улыбка, вся — сияние, вся — жизнь. А точный рисунок определяет границы. Но эта определенность нужна, чтобы обнять любовь и завладеть ею.
Если не дано ему будет снова ее увидеть, он все же знает, что она есть, она есть, и она — гнездышко. Пристань: в бурю. Маяк в ночи. Stella Maris, Amor. Любовь, поддержи нас в час наш смертный!..
Пьер брел по набережной Сены, мимо Института; он находился у лестницы моста Искусств, рассеянно глядя на выставку книг одного из букинистов, оставшихся на своем посту; подняв глаза, он вдруг увидел ту, которую ждал. С папкой для рисунков в руках она легко, как лань, сбегала по ступеням. Он не раздумывал ни секунды: он устремился навстречу девушке, спускавшейся по лестнице, и взоры их впервые встретились и проникли в глубь души. Поравнявшись с девушкой, Пьер остановился, невольно краснея. От неожиданности, видя его смущение, она тоже покраснела. Не успел он перевести дыхание, как легкие шаги лани стихли. И когда он снова пришел в себя и оглянулся, ее пальто уже мелькнуло у поворота аркады, выходящей на набережную Сены. Ему и в голову не пришло догонять ее Перегнувшись через перила моста, он видел ее взгляд в речных струях.
На время его сердцу хватит пищи… (О, милые, глупые дети!..)
Спустя неделю он бродил по Люксембургскому саду, напоенному золотистой негой солнца. Какой лучезарный февраль в этом мрачном году! Влюбленный, погруженный в свои грезы, не зная, грезится ли ему то, что он видит, или он видит то, о чем грезит, счастливый и несчастный в своем страстном томлении, согретый любовью и солнцем, он улыбался, гуляя, рассеянно глядя перед собой на песчаную дорожку, и губы его невольно шевелились, произнося какие-то несвязные слова, что-то похожее на песнь. И вдруг словно крыло голубя задело его на лету — он почувствовал чью-то улыбку. Пьер обернулся и увидел, что мимо него прошла она; в ту же минуту и девушка на ходу обернулась и, улыбаясь, посмотрела на него. Не размышляя, он рванулся к ней в таком юношески простодушном порыве, что и она невольно остановилась. Он не извинился. Ни он, ни она не чувствовали никакой неловкости. Они как бы продолжали давно начатый разговор.
— Вы смеетесь надо мной, — сказал он, — и вы, конечно, правы.
— Я вовсе не смеюсь над вами. (В ее голосе была та же легкость и живость, что и в походке.) Вы улыбались своим мыслям, и мне стало смешно, глядя на вас.
— Неужели я улыбался?
— Вы и сейчас улыбаетесь.
— Но теперь-то я знаю почему.
Она не спросила. Они пошли рядом, счастливые.
— Солнышко какое славное, — сказала она.
— Это рождение весны!
— Не ей ли вы посылали ваши нежные улыбки?
— Не только ей. Может быть, и вам.
— Вот лгунишка! Противный! Вы же со мной не знакомы.
— Разве можно так говорить! Ведь мы уж сколько раз встречались!
— Всего три… считая и сегодня.
— А-а, вы помните! Вы сами видите, что мы старые знакомые!
— Рассказывайте!
— А я только этого и хочу… Но давайте присядем на минутку, пожалуйста! Здесь у воды так хорошо!
(Они стояли у фонтана «Галатея». Рабочие закрывали его, чтобы уберечь от повреждений.)
— Не могу, я пропущу трамвай…
Она назвала время отхода загородного трамвая. Он сказал, что в ее распоряжении еще целых двадцать пять минут.
Да, но ей надо купить чего-нибудь на завтрак: тут на углу улицы Расина продают очень вкусные булочки. Пьер вынул из кармана свежую булку.
— Вот такие? Не хотите ли попробовать?..
Она засмеялась в нерешительности. Пьер вложил булку ей в ладонь и задержал ее руку.
— Вы мне доставите большое удовольствие! Пойдемте же присядем! — Он повел ее к скамейке в аллее, огибавшей бассейн. — У меня есть еще и это.
Он вынул из кармана плиточку шоколада.
— Ну и лакомка! Чего только у него нет!
— Но я не смею предложить… Он не завернут.
— Давайте, давайте… Время военное!
Пьер смотрел, как она грызла шоколад.
— В первый раз чувствую, что и в войне есть что-то хорошее.
— Не будем говорить о войне! Надоело!
— Да, — подхватил он с воодушевлением, — не надо о ней говорить.
(И вдруг стало легко-легко дышать.)
— Смотрите-ка, — воскликнула она, — воробьи купаются!
(Она указала на птичек, плескавшихся в бассейне.)
— Значит, в тот вечер, — продолжал он о своем, — там, в метро, вы все же заметили меня, скажите?
— Конечно.
— Но вы даже ни разу на меня не взглянули, вы все время стояли отвернувшись… вот как сейчас…
(Он видел ее в профиль, как она ела булку и глядела перед собой, лукаво щурясь.)
— Ну, повернитесь ко мне… Что вы там увидели?
Она не повернула головы. Он взял ее правую руку; из дырочки на перчатке выглядывал кончик указательного пальца.
— Куда вы смотрите?
— Смотрю, как вы разглядываете мою перчатку… Пожалуйста, не порвите ее еще больше!
(В рассеянности он теребил разорванный палец перчатки.)
— Ах, простите! Как это вы увидели?
Она не ответила; но, взглянув на ее лукавый профиль, он заметил краешек смеющегося глаза.
— Вот плутовка!
— Это же очень просто… все так делают…
— А я не могу.
— А вы попробуйте!.. Скосите глаз.
— Нет, я так не умею… Я вижу только, когда смотрю прямо перед собой, как дурак…
— Да вовсе не как дурак!
— Наконец-то! Вот теперь я вижу ваши глаза.
Они глядели друг на друга, ласково посмеиваясь.
— Как вас зовут?
— Люс.
— Красивое имя! Светлое, как этот день.
— А ваше?
— Пьер. Самое обыкновенное.
— Очень хорошее имя, у него такие ясные, открытые глаза.
— Как у меня.
— Что они ясные — это правда.
— А все потому, что они смотрят на Люс.
— Люс! Надо сказать «мадемуазель Люс».
— Нет!
— Нет?
(Он покачал головой.)
— Вы не «мадемуазель». Вы просто Люс, а я Пьер.