Нет, он не был мне другом. В толпе я, пожалуй, его и не узнал бы. Но было в этом угрюмом, вечно пьяном толстяке что-то затаенное, что-то мне подсказывало: он «свой».
— Когда я была маленькая… тогда только-только кончилась гражданская война… говорили, где-то здесь, в подземельях, прячутся люди с оружием.
Исабела смотрела на меня в упор. Я покачал головой: пустые россказни. Она надолго задумалась.
— Теперь можешь погасить.
Я погасил лампу. Исабела замерла и не шевелилась. Я угадывал — она не спит в темноте. И сам тоже не смел шелохнуться. Прислушивался к воде и, следуя за этим еле уловимым звуком, слышным мне одному, мысленно все глубже погружался в черный лабиринт, где уже многие годы бодрствуют незримые люди Испании, моя армия теней, отошедшая на рубежи подземных родников.
Вышли мы задолго до рассвета. Исабела боялась встретиться с кем-нибудь из эльвинских. После бессонной ночи одолевала усталость, было не до разговоров. Расстались возле моей мастерской. До городка Исабеле отсюда уже недалеко.
— Никому не говори, что я к тебе приходила.
Я обещал, что не скажу. Она потребовала честного слова. Я дал слово. Она быстро пошла прочь по пустынной дороге. Из-за холмов вставало солнце, скоро под его лучами дорога вновь раскалится добела, долгими часами на ней не бывает ни души, а в тот день только и прошла Исабела в платье, порванном под мышкой, — прошла и никогда уже не вернется.
Я знал, она все во мне разгадала: и горечь, которой не избыть, и жажду справедливости, которую здесь называют Злом, и любовь, которая здесь чернит человека в глазах окружающих. Она сама не поняла, чего испугалась там, в пещере, но знала: все ее страхи начинаются с меня. И она ушла.
Уже сколько лет моя Испания уходит. Они всё те же — ослепительно белые нескончаемые дороги, и охряно-желтые равнины, кое-где рассеченные лезвиями теней, и голубеющие под солнцем горы, и солнце так же полыхает в конце пути, куда ни пойду, но оливковые рощи, маисовые поля и виноградники — только призраки, и мне так не хватает, бесконечно не хватает подлинной моей родины. Подобно морским приливам и отливам, страна моя то здесь, то вновь ее нет. Ее нет — и не у меня одного внутри пустота. Ее нет — это читаешь по губам взрослых и в глазах ребенка. Этот народ жив — и все же его нет.
Весь день я работал или прикидывался, будто работаю. Начищал до блеска никому не нужные кожухи, как хозяйка от нечего делать начищает кастрюли. Еще задолго до полудня жара стала нестерпимой. В моем прокопченном, позеленевшем от смазки сарае нечем было дышать. В щели между досками вонзались огненные лучи.
Изредка в дверь стучался проезжий — либо сбился с дороги, либо мотор у него перегрелся. От стука я вздрагивал: пришли меня арестовать! Сердце колотилось от радости пополам с тревогой. Отныне я богач — ведь я виновен. Конечно же, вина моя до смешного мала, утаил родник — за это никакая полиция не заберет. Но для меня родник — оружие. Если меня арестуют, я открою все, что за ним таится: мои войска, мою месть, и метанья, и лай собак, разносящийся над всей Испанией, и разрыв всех связей, я скажу, я скажу…
Я выходил на солнцепек красный, весь в поту, меня шатало. Какой-нибудь ничтожный человечишка заслонял глаза ладонью. Куда ни глянь, все пустынно, подернуто голубоватой дымкой зноя. Я заправлял его машину — бензин, масло. А вода? Нет, воды у меня нету. Иные в ответ ругались: хорош гараж без воды! Я огрызался. Взмахом руки обводил простор — да, конечно, это одеяние господне, но оно, как молью, трачено светом! Чего ему от меня надо, безликому человечку, какому-нибудь страховому агенту из Мурсии? Хочешь жить — в любом краю сам позаботься о воде!
Он упрямо катит дальше в туче пыли. Я возвращаюсь в свое логово, затянутое слоем старой смазки. В глубочайшее из одиночеств. В моей жизни нет больше смысла. Попозже я опять побреду по немощеной дороге, проложенной вестготами и маврами с покорными, усталыми лицами, вернусь в свою пещеру, опять увижу водяные струйки, что сплетаются во тьме и уходят в землю. И нет этому конца.
Все одно и то же, устал я. Такая была радость, когда мне внезапно явилась холодная вода, заблистала, как сокровенный клад, как оружие для меня одного, — но теперь моему сокровищу, моему оружию надо замереть. Нож, который однажды пустишь в ход, которым, быть может, нанесешь удар уже сегодня вечером, до поры дремлет в кармане, в ящике, в дальнем углу комнаты, за камнем, под половицей. Но представьте, что он не дремлет, что беспрестанно блещет лезвие, и подрагивает, и слышишь крадущийся шорох, будто проползает змея… Тогда от убийства, которое ты замыслил, и сам ежечасно истекаешь кровью. Ножу нет конца, он вытягивается, ширится, скользишь в него — и сам становишься ножом.
Я скользил в родник. Он затягивал меня в черные жилы земли глубже, чем сама смерть. Затянутый этим медлительным течением, я минутами забывал о своем замысле. Я уже не находил себя, словно и сам по капле растекся под землей, словно она впитала меня и мне теперь не добраться до самого глубокого тайника, до прибежища сгустившихся теней, где уже целый век, и четверть века, и с тех пор, как арестовали Оркето и стольких других, стоят и ждут меня мои братья по оружию.
Да, надо было наконец понять, как я одинок в сердце Испании. Уже завтра я готов открыть людям воду. Бот к чему я приду. При свете солнца дети станут со смехом шлепать по лужам. Возродится жизнь — передышка среди ненависти и несправедливости.
Однажды вечером я пошел в город, хотел снова увидеть Исабелу. И и знал, все кончится любовью. В кафе сидели несколько человек. Они кивнули мне, но держались отчужденней, чем всегда. Я сел за столик. Исабела подошла принять заказ, поздоровалась с улыбкой, но сразу убежала, — нынче вечером у нее дел по горло, сказала она.
Я смотрел, как она опять и опять торопливо проходит по зале. Лицо у нее стало напряженное, она коротко поглядывала на меня и страдальчески сводила брови, будто силилась дать понять что-то, чего не смела сказать словами. Я заметил, что платье под мышкой у нее зашито.
Мужчины у стойки, спиной ко мне, толковали о чем-то вполголоса. Я разглядывал пришпиленные к стенам афиши. Одна возвещала о предстоящем бое быков — нелепейшее из всех обличий Испании. Вот так оно и останется. Пускай война позади, пускай свирепствует несправедливость, царят голод и жажда, все равно в воскресенье под вечер разольются на арене лужи черной крови. Если мы хотим, чтобы действительность и впредь скрывалась под маской легенд и обрядов, а страсть преобладала над сознанием, пусть основой обрядов и страсти будут жестокость и безумие. Быки стали надежнейшими солдатами совсем особой Испании. Это не моя Испания: в том городе, где состоится бой быков, сидел в тюрьме Оркето.
По зале снова прошла Исабела. Скрылась в прихожей, откуда ведет лестница наверх. Я встал и пошел следом. Исабела поднималась по ступенькам. Увидала меня, остановилась. Я поднялся к ней. В прихожей было полутемно. Исабела коснулась моего плеча:
— Тебе надо уехать. Как можно дальше. Прямо сейчас. Иди скорей в залу.
А с какой стати мне уезжать? Она взбежала еще на несколько ступенек.
— Они рассказали про тебя священнику.
И побежала наверх, вот она уже на площадке, погасила за собою свет. И ждет. Мне представилось, как она вытянулась в струнку и застыла в темноте.
— Ты мне напишешь?
Я не ответил.
— Может, попозже я постараюсь к тебе приехать.
Еще помолчав, я сказал:
— Напишу.
Я вернулся в залу. Там было пусто. Все ушли. За стойкой дремал хозяин. Я оставил на столике деньги и вышел и начал взбираться в гору, к Эльве. Я догадывался, почему Исабела меня предостерегала. В прошлое воскресенье я наговорил лишнего. Могли подумать, что я призываю к восстанию. Я и прежде слыл безбожником. А, стало быть, в здешних местах только и жди — тебя в чем угодно обвинят.
Но тут они попали впросак. Я сам постараюсь оказаться виноватым. В нашей стране только виновность еще животворна. Все же я уеду, не то они наказанием слишком быстро ее у меня отнимут. Уеду. Буду шагать вдоль стен. Буду жить в людных кварталах с кривыми улочками. По ночам слышно будет, как под окнами кричат и дерутся. Будет залитый солнцем порт, блики на воде, тени развешанного после стирки белья, запахи. И моя виновность упрочится. Буду пить, распутничать, воровать. И втайне, заодно с такими же, как я, буду готовить то, от чего по этой стране, где все ночи одинаково черны, однажды пойдут полыхать языки огня.