А отец ее тоже находился в концлагере, в другом далеком лагере. Уже целый месяц от него не было вестей.
Вот и все, Жанне больше нечего было сказать; это была вся ее жизнь. В темноте подруги не видели лица молодой женщины, но по звуку голоса они поняли, что она ни о чем не жалеет.
Когда в каморке зажегся наконец свет, глаза ее были сухи… Из коридора донесся звук шаркающих шагов, отворяемых и затворяемых дверей — началась вечерняя раздача. Дрожащими от холода руками женщины взяли свои кружки.
Пойло, пахнущее веником, которое они получили, не вызывало ничего, кроме отвращения. Но эта тошнотворная бурда все же была горячей, и, если удавалось растворить в ней немного сухого бульона, ее вполне можно было проглотить.
Дверь отворилась; вошли трое поваров, тоже из заключенных, неся дымящееся ведро, полбуханки солдатского хлеба на трех женщин и полагающуюся им крошечную порцию эрзац-повидла. Все они были хорошими товарищами, и редкий вечер приходили без запретного сокровища под одеждой — пяти-шести поленьев, которые они ухитрялись стащить для беременной заключенной.
— Привет всей честной компании! — сказал Ракадо.
Затем, поскольку раздача подошла к концу, а время у него еще было, он стал растапливать печку.
Ракадо считался самым веселым и услужливым из заключенных, выполнявших хозяйственные функции в лагере. Бывший маляр и ярмарочный фокусник, он не раз развлекал и мужчин и женщин, рассказывая всякие были и небылицы о своей бродячей жизни. В лагере его прозвали «Серебристым» из-за истории с серебристым тибетским индюком, в сущности, самым обычным индюком, шею и лапки которого он искусно выкрасил алюминиевой краской, что больше месяца приносило ему доход на рынках и на ярмарках Иль-де-Франса и Дрё вплоть до Суассона. Но этот жизнерадостный малый был вместе с тем мужественным человеком и хорошим советчиком, который руководил в лагере всей подпольной работой.
— Узнал кое-какие новости, — сказал он. — Случилось это позавчера при переброске в лагерь партии женщин… Взгляни-ка, Марта, — внезапно заключил он, — что пишут эти сволочи!
И Ракадо вытащил из кармана местную газету «Эко де л'Эн», где под рубрикой, посвященной городу N., Марта увидела напечатанное жирным шрифтом сообщение, которое она и прочла вполголоса своим подругам:
— «Уведомление супрефектуры. По приказу коменданта округа супрефект доводит до сведения жителей города N., что конвойные получили приказ пускать в ход оружие против всякого, кто криками или любым другим способом станет проявлять свои чувства при прохождении колонн заключенных, направляющихся в местный лагерь или следующих из него. Напоминаем населению, что колонны эти состоят по большей части из уголовных элементов и проституток, и, следовательно, любое проявление сочувствия по отношению к ним недопустимо».
— Да, — продолжал Рикардо, когда чтение было закончено, — вот как они нас обзывают… А вздумаешь протестовать, так будешь еще в ответе за то, что раздобыл этот листок.
Обе молоденькие заключенные сидели потупившись. Голос Марты слегка дрожал, когда она снова заговорила:
— Будь что будет, но так это оставлять нельзя. Я завтра же поговорю с женщинами, и мы пошлем коллективный протест начальнику лагеря.
И как только Рикардо, простившись, вышел в коридор с пустым ведром, стуча своими деревянными башмаками, молодая женщина села писать проект текста. Ее подруги намазывали эрзац-повидло на тонкие ломтики хлеба и молчали. Было тихо, только где-то в другом бараке вдруг заиграл аккордеон, но мелодия тут же оборвалась на душераздирающей ноте. Затем в соседней комнате раздались шаги — это женщины ходили взад и вперед, чтобы согреться, и надсадно закашлялась какая-то больная. Но куда хуже одиночества, голода, пронизывающего, жестокого холода было чувство унижения, вызванное оскорбительным поступком этих негодяев и их французских прихвостней.
…Часов в шесть вечера, как обычно, Эрих со своим неизменным псом приступил к первому обходу. Еще издали донесся звук его нетвердых шагов по плиточному полу. И как обычно, дойдя до этой камеры в конце коридора, он отворил дверь. В женском блоке заключенные неизменно отказывались вставать перед дежурными охранниками; при появлении Эриха ни одна из трех женщин даже не повернула головы. Но когда он остановился прямо против них под электрической лампочкой и протянул руки над чугунной печкой, они заметили, что он опять напился.
Этот огромный детина, ростом не меньше метра девяносто, хвастал тем, что он профессиональный боксер. Он охотно показывал свои руки, которые более всего напоминали руки убийцы. Было известно, кроме того, что он жесток, и даже свою собаку, великолепную овчарку, так нещадно избивает, что, несмотря на всю дрессировку, та раза два его укусила.
Эрих знал всего несколько слов по-французски, но когда бывал пьян, даже этих слов не мог выговорить. Так было и в этот вечер. Он молча стоял в своей съехавшей на затылок пилотке, переступая с ноги на ногу, и в такт его движению поводок неподвижно сидевшей собаки переходил из одной его руки в другую. Глаза его влажно блестели, отяжелевшее, грузное тело покачивалось из стороны в сторону, и это равномерное, судорожное движение походило на метание хищного зверя за решеткой клетки. Плотоядная и глуповатая улыбка — единственный проблеск чего-то человеческого — застыла на его широкой красной физиономии с засохшей слюной в уголках рта.
Затем он протянул женщинам сигареты, от которых они отказались. Наконец с тем же выражением тупого и упрямого ожидания принялся теребить свой револьвер, тряся его за ремень и щелкая предохранительным взводом. И взгляд его был неизменно устремлен на Жанну…
Так повторялось изо дня в день. Еще хорошо, если он не появлялся при повторном обходе, часов в девять вечера, когда женщины уже ложились спать, и не задерживался у них до тех пор, пока ему не надо было возвращаться в дежурную комнату. А если выпито было особенно много, он рылся в узлах заключенных и, найдя что-нибудь из женского белья, хватал эту вещь своими волосатыми, как у обезьяны, ручищами и долго размахивал ею под лампой, то и дело поднося к лицу; ноздри у него раздувались, дыхание становилось прерывистым.
Иной раз, пошатываясь, он пытался сесть на койку Жанны, скатывался на пол от резкого движения молодой женщины, испускал злобное ворчание и направлялся к двери, опрокидывая по дороге стол и стулья. И сразу же доносилось из коридора рычание собаки, которую он яростно избивал. Надо было радоваться, что на этот раз он держался более или менее спокойно.
В другом конце коридора чей-то голос крикнул: «Почта, почта!»
Захлопали двери всех камер, и, весело переговариваясь, женщины бегом бросились в канцелярию начальника блока. Письма были той моральной поддержкой, которую заключенные с нетерпением ждали в течение двух или трех бесконечных недель, а иной раз и дольше, если лагерная цензура не слишком торопилась, единственной минутой радости после мучительных дней одиночества, тоски, издевательств. В такие вечера некоторые женщины засыпали почти счастливые.
Привстав с места, Жанна снова тяжело опустилась на стул; опередив ее, Марта выскочила из комнаты.
Она вернулась сияющая.
— Жанна, тебе письмо! И на конверте почерк твоего Рене.
Жанна протянула руку; она вскрыла письмо, написанное на той бумаге, какую скупо отпускали военнопленным, хотя муж ее и был штатским. Подруги смотрели на нее с улыбкой, облокотясь на спинку стула. Они увидели, что Жанна побледнела после первых же строчек письма. Затем с нечеловеческим криком она рухнула на пол и осталась лежать бесформенным жалким комком.
По-прежнему переступая с ноги на ногу, немец не сделал ни одного жеста, вид у него был тупой, отсутствующий. Только когда прибежали соседки, когда Эрих увидел суету, поднявшуюся из-за Жанны, — ее тут же перенесли на койку, — когда услышал объяснения Марты в ответ на вопросы других женщин, он, казалось, стряхнул с себя пьяную одурь и понял, в чем дело. Он спросил: «Муж… капут?» Подошел к койке прежде, нежели ему успели помешать, и со своей неизменной ухмылкой протянул огромную лапу к Жанне; млея от удовольствия, он стал тискать ее грудь. Жанна содрогнулась от отвращения и открыла глаза, но он, не отнимая руки, продолжал смотреть на молодую женщину с той же судорожной гримасой, в том же состоянии жуткой оторопи.