— Позвольте, я разгадаю загадку, Анна Адольфовна! Ростом бог меня не обидел, дотянусь — прочитаю.
Он вернулся с сообщением, что дом принадлежит купцу Балясникову. И там действительно требуется учительница русского языка для «приготовишки», купеческого оболтуса сына. Чадо сие весьма своенравно, несколько репетиторов уже обломали себе зубы на нем. Балясников теперь жаждет нанять именно учительницу: женщина, дескать, вернее подберет ключи к сердцу милого мальчика.
— Вот так, Анна Адольфовна, — заключил свой рассказ Дубровинский. — Поздравляю! Господин Балясников согласен взять вас наставницей сына с оплатой за каждый час, потраченный вами. Что же касается политической стороны, запрета ссыльным давать частные уроки, его степенство заявил: «А плюю я на это! Кому запрет, Балясникову? Нету ему никаких запретов! Запрет мадмазели? Ска-ажу исправнику. И не пикнет. Но чтобы в дом ко мне крамолы не носить, ни боже мой! Стишки, грамматика, диктанты, чистописание — все по учебникам, одобренным свыше».
Киселевская радостно вздохнула. Русский язык — как раз ее любимый предмет. Ну, а «крамолу» носить надо не в такие дома. Заработок же, хоть маленький, видимо и нелегкий, очень ей пригодится.
Заработок оказался и маленьким и намного более горьким, чем она предполагала. Оболтус, завидев учительницу издали, моментально взбегал по лестнице на чердак и укрывался там за печной трубой. Начинались трудные объяснения с родителями: кому стаскивать оболтуса с чердака? Логика супругов Балясниковых была неотразима.
«Милая ты моя, от кого он бегает, от нас или от тебя? — кротко спрашивала купчиха. — Ты же расположи его к себе, он и прятаться не станет!»
«Но для того, чтобы я вашего сына могла к себе расположить, мне нужно его видеть. Приведите его, дайте возможность с ним разговаривать!» — возражала Киселевская.
«Бог с тобой, кто же не дает тебе этакой возможности! Для того и убытились, учительницу нанимали. Комната для занятиев тебе совсем отдельная отведена».
«В комнате этой я и готова с ним заниматься. Но не на чердаке же!»
«А это, милая, как тебе удобнее. Мы тебе деньги, ты ему — науку. Такой договор, другого условия не было».
«Я пришла точно в назначенный час, а ученика на месте нет. Кто же из нас договор нарушает?»
«Ты, мадмазель, сказку про белого бычка не рассказывай, — нетерпеливо вступал в разговор сам Балясников. — Этой сказочкой мы еще вот экими забавлялись. А у меня нонче нету времени слушать ее. Словом, так: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Не то — распрягайся».
И скрепя сердце Киселевская взбиралась по лестнице на чердак, в полутьме за печной трубой отыскивала там оболтуса, горя страстным желанием выдрать за уши, терпеливо убеждала его спуститься вниз и засесть за грамматику.
Об этих своих нравственных терзаниях она вечерами рассказывала Дубровинскому. Особенно непереносимым для нее было то, что Балясниковы на деле оказались совсем не такими уж дураками. Он — торговлю, купчиха — домашнее хозяйство ведут с большим умом и толком. Над нею же беззастенчиво и нагло куражатся. С явным умыслом прикидываются простачками, чтобы сильнее оттенить свою власть, превосходство. Вот, мол, как вашего брата, дохлого интеллигента, мы — темнота дремучая, под юфтевым сапогом своим держим. Вы борьбу против нас затеваете, пожалуйста! Взяли? Накося — выкуси! А теперь ты — не вы уже, именно ты! — обучи дубину, сыночка нашего, чтобы при богатстве родительском заимелся у него впоследствии и орленый документик со всеми подписями и печатями о наивысшем образовании!
Киселевская зло, с нарочитой грубоватостью высмеивала Балясниковых, добавляя тут же: «А в общем, это горькая истина». Вспоминала родную Керчь. Отец — часовщик. В сорок лет — старик. Всех в семье давно уже сон сморит, а он знай сидит и сидит, согнувшись крючком, ловит стальным пинцетом колесики, винтики, шлифует их, переставляет. Отвертка, как иголка тонкая, сверкает между пальцами. Голову приподнимет, в правом глазу лупа, страшно взглянуть — глаз огромный, черный. Но не различает этот глаз ничего, кроме винтиков и колесиков. Приближаются праздники — начинается подсчет заработанных денег, сколько из них кому дать. Городского начальства много, никого забыть нельзя — плохо будет. Себе, для семьи своей, только то, что останется. Ах, как неприятно, мерзко держать в руках балясниковские двугривенные! Больно получать из дома почтовые переводы. Эти деньги тоже руки жгут. Не отец ей, а она отцу посылать бы деньги должна.
И тогда Дубровинский принимался рассказывать о своей семье. Все они, родители, такие беспокойные. И ему шлют переводы. Сколько могут, а все-таки шлют, хотя он умоляет мать и тетю Сашу не делать этого. Он обязан сам зарабатывать. Что ж, что в ссылке, что лишен многих прав! Нравственная чистота революционера — в труде. Никогда, ни при каких обстоятельствах не оставаться бездельником. Трудиться для партии рабочего класса, которая теперь провозглашена, живет и борьба которой является смыслом жизни каждого революционера.
— Да, но как нас еще мало! — в задумчивости говорила Киселевская.
— Когда создавались первые рабочие кружки, было еще меньше, — возражал Дубровинский.
— Впереди трудные, долгие годы…
— Это страх перед ними?
— Нет, Иосиф Федорович, страх у меня давно прошел. Может быть, притупился. А вообще, разве страх — это плохо? Он, как боль, предупреждает об опасности. Впереди неизвестное. А ведь мы не должны завязывать себе глаза и продвигаться на ощупь. В Тифлисе в тот вечер, когда я решилась пойти к рабочим в депо, организовать кружок, — так сговорились мы с Афанасьевым, — я знала, что буду арестована. И сослана. Боялась этого! Но все равно пошла. Практически под арест. Только в сроках ошиблась. Подумайте, после этого целых два года полиция не могла до меня добраться! Уже в Петербурге настигли. Хотела связать свой тифлисский кружок с «Союзом борьбы» и попалась. Нет, не то слово. Попалась — это когда сама сплоховала. Другие выдали. Удар в спину.
— Меня никто не выдавал, ловкая и подлая работа охранки. В этом я убедился, когда побывал у Зубатова. Его филеры умеют незаметно ходить по пятам. А следователи умеют допрашивать — человек совсем нечаянно может проговориться.
— Если все время повторяешь только «нет», не проговоришься.
— Это верно, Анна Адольфовна, но не все так могут. В деле, по которому арестовали меня, участвовали многие. Их тоже схватила охранка. Никто друг друга не выдавал сознательно. А если, например, Семенова проговорилась, назвала меня, я не виню ее и не считаю предательницей.
— А я бы посчитала!
— Семенова тоже сослана, на три года. Место ссылки ей досталось еще хуже, чем это. Она мне присылает письма, и я ей отвечаю.
— Как вы доверчивы, Иосиф Федорович!
— Никитин, а это очень надежный товарищ, поехал в ссылку вместе с Семеновой. Хотя его собирались отправить в южные губернии. Вот видите, он тоже Семеновой доверяет.
— А почему он не потребовал, чтобы его сослали вместе с вами в Яранск? Мне кажется, он вместе с Семеновой поехал по другой причине. И я догадываюсь, по какой.
— Могла быть и другая причина. Но тогда эта другая причина тем более, и начисто, исключает предательство Семеновой. Помните, у Пушкина: «гений и злодейство — две вещи не совместные!»
— В народе говорят: любовь зла…
— Леонид Петрович считает иначе. Знаю, другой мой товарищ, Костя Минятов, тоже считал иначе. Полагаю, в этом ряду и Никитин. Не могу себе представить, чтобы к ним ко всем подошла поговорка насчет того, что любовь зла. Сам бы я не поступил, как они, не дал бы волю своим чувствам, но если так у них получилось, я их не осуждаю.
— Вы очень добрый…
И разговор на этом обрывался. Они прощались.
Дубровинскому казалось, что с Киселевской ему никогда не найти общего языка — чересчур жестки, суровы все ее суждения в той части, которая относилась к другим. Но эта же суровость во взглядах на свой долг перед обществом привлекала с особенной силой. Хотелось продолжать спор, хотелось видеть ее, говорить с ней. Даже молча посидеть рядом, молча пройтись по темной улице.