Тут и Зубатов не выдержал, расхохотался: Медников был очень смешон, живописуя ретивого жандарма. Теперь, поглядывая на развеселившегося начальника и друга своего, он и еще прибавил артистического задора, поставил руки в боки, заносчиво поднял голову:
— «Это знаем мы, как для блезиру помирают некоторые! Сочинение господина Дюма насчет графа Монтекристы тоже читал. А вот тебе письмо твое. Сам ты пишешь, что нигде, а в Яранске с этой публикой познакомился…» — продолжал кривляться Медников.
Зубатов грыз кренделек, прихлебывая чай. Вдруг прыснул со смеху и поперхнулся сухой крошкой.
— Ну, довольно, довольно, Евстратий Павлович! — взмолился, похлопывая себя ладошкой по широкой груди. — Разыграл роль ты здорово. Много присочинил?
— Капельку одну, Сергей Васильевич, капельку. Слова только разве придумал, потому что не слышал же я сам, как там они вдвоем разговаривали. А факты никуда не денешь. Ведь до Сергея Эрастовича история дошла. Ну и всыпал он, конечно, ротмистру этому по первое число. А яранскому исправнику — так и по второе. Чужие письма с умом, объявил, надо читать и вслух об этом тоже не разбалтывать.
— А не слишком ли ты торжествуешь, Евстратий Павлович? — хитренько прищурился Зубатов. — Ты уверен, что и с тобой такое иногда не получается? Признайся, кроме «графа Монтекристы», много ли ты книг прочитал? Тем более серьезных, политических?
— Грамота у меня небольшая, Сергей Васильевич, это так, — с достоинством ответил Медников. — И книги, особо политические, пальчиком водя по строчкам, знаешь сам, читать мне некогда. Но в дураки чтобы — никогда не попаду, ни на каком деле. Есть голова на плечах. Сказать так, твоей выучки.
Зубатов растрогался. Потянулся к Медникову, тепло пожал ему руку.
— Спасибо, Евстратий Павлович! Кое-чему ведь и я у тебя научился. Но погоди-ка, ты рассказывал о яранских приключениях. Это ведь туда, мне помнится, закатало министерство юстиции «Рабочий союз»? Сколько в свое время мы повозились с ним!
— Про Яранск я и еще расскажу. Этот дурак исправник там и другие дела попортил. Надо же случиться такому, вятский ротмистр прищучивает политика насчет Маркса, ведет допросы свои — ну да ведь шила в мешке не утаишь, вся ссыльная братия тот же час все узнала, — и тут обыкновенным тихим манером приходит почтовая посылка из-за границы. Через Вержболовскую таможню без сучка и задоринки прошла. Отдать, и все. А кому она послана? Дубровинскому. Это тот…
— Прекрасно помню. Евстратий Павлович, куда бы я годился, если бы даже Дубровинского забыл! И что же с посылкой?
— А посылка-то в Вятке была тоже вскрыта. Правильно! К этому гусю в губернии доверия нету, он губернатора замотал своими прошениями с разными неподобными требованиями. Одно слово, адвокат. Ну в посылке по названию книги как книги, да только немецкие. Их — в цензуру специальную. Оказалось, на обложке одно, а внутри совсем другое. Опять же Карл Маркс и всякое такое. Посылочку, ясно, как надо снова зашили и в Яранск передвинули. Сказал я уже, в тот самый раз, когда насчет Беренштейна дурак следствие вел. В иное бы время Дубровинский взял ее, и ниточка, что за границу ведет, зацепилась бы. Одна посылочка, другая, третья. А тем разом стукнуть в Берлин Петру Ивановичу Рачковскому, он поискал бы отправителя, принял под свое наблюдение и так далее. Глядишь, ого-го какую рыбу можно было бы нам выловить! А Дубровинский тут смекнул, поосторожничал. Начисто от посылки отрекся, еще и накричал: «Вы мне провокации не устраивайте! Знаю, ищете способ, как срок мне прибавить». Ниточка теперь и оборвалась.
— Н-да, это грубый промах, — с огорчением проговорил Зубатов. — Но тут и наша вина. Помнишь, посылку Корнатовской как мы оберегали? Надо бы и эту, заграничную, взять под свое крылышко.
— Не по моей это части, Сергей Васильевич, когда из-за границы. Это с других спрашивай. А от Марии Николаевны получать книги вдругорядь сам Дубровинский не пожелал. И тут какие же новые ниточки? Все на наших глазах, все в наших руках.
Вошел дежурный. Извинившись, подал нераспечатанное письмо и объяснил, что принес его отказавшийся назвать себя человек, оставил у охранника при входе. Зубатов, сидя в кресле, проделал руками легкую гимнастику, пригладил волосы. Вскрывая конверт, глазами показал дежурному: «Ступайте» — и углубился в чтение.
Медников, причмокивая, потягивал остывший чай. Крендельки с корицей его не соблазняли. А поесть хотелось. Хорошо бы ветчинки с хреном! Или, на худой конец, крепкого домашнего студня, который жена делать никак не научится, зато мастерица по этой части разлюбезнейшая Екатерина Григорьевна. И, забыв совсем, что с Зубатовым предваряющего разговора не было, он, увлеченный своей мыслью, как само собой разумеющееся предложил:
— Сейчас кликнуть извозчика, Сергей Васильевич?
— Куда? — отрываясь от письма, в недоумении спросил Зубатов.
— Дак к Екатеринушке. Наш народ там уже должен собраться, чего-нибудь расскажут. Ну и поужинаем как следует. Трубачи в животе у меня сбор трубят.
— Побойся бога, Евстратий Павлович! Даже к «Мамочке» не пойду сегодня — не в обиду Екатерине Григорьевне, — дома еще не показывался. Езжай один. Если будет что интересное — завтра расскажешь. Низкий поклон ей от меня. А я вот пробегу это письмо — любопытное! — и тоже… — углубился в чтение, пояснив между прочим: — От Мани Вильбушевич.
— А-а! — понимающе протянул Медников. — Ну, она ведь теперь с божьей и твоей помощью в главарях «независимцев» ходит. Огонь-девка!
Вразвалочку направился к выходу. И припомнил еще, стукнул себя кулаком по лбу.
— Да, Сергей Васильевич, тут Гапон появился, снова деньги просил. Дал я ему. Вот ведь мужик удивительный. Войдет, крестится, молитву читает, глаза вверх — все жилочки в нем дрожат, ну, прямо на небо сейчас улетит. Глядишь, и у тебя в горле чего-то щекочет, словно на светлой заутрене, когда «Христос воскресе из мертвых» в первый раз запоют. А начнет Гапон деньги в карманы совать, и без торопливости, без жадности — все одно вместе с ним летишь в преисподнюю. Почему — не пойму. Филерам своим даю, понятно: за какую работу, все по честности. А этот ведь не филерствует, как раз на филеров вроде бы змей-горынычем смотрит. Но деньги-то ведь одни. Знает, какие берет. Попрощается уходить, мне всякий раз мерещится, будто и дверь перед ним не распахнулася, а он скрозь нее духом бесплотным проник.
— Неуравновешен отец Георгий, фанатик иногда в нем прорывается, — рассеянно бросил Зубатов, переворачивая мелко исписанный листок бумаги. — Денег дал ты ему, это правильно, нужно давать. В коня корм. И ступай, ступай, Евстратий Павлович, к своей Екатеринушке!
Письмо Вильбушевич по существу своему ничего особо нового не содержало. Рассказ о грызне в бундовской верхушке и о том, как ветвится и множится организация. Это известно. И все же Зубатов некоторые места перечитал по нескольку раз.
Боже, как темпераментно она пишет! Словно бы объясняется в самой земной, страстной любви. Похоже, что Маня действительно в него влюблена, хотя они еще и не встречались ни разу. Но ведь влюбляются же заочно некоторые экзальтированные женщины в великих мира сего! Жизнь свою готовы отдать, только бы стать близкой избранному кумиру.
Здесь любовь, разумеется, несколько иная. Маня Вильбушевич поклоняется Учителю, соединяя в этом понятии все идеалы человеческие. Духовные и физические. Ради него, Зубатова, Маня готова сдвинуть горы, остановить течение рек. Но только ради того Зубатова, который увлек ее гуманностью своих идей, мечтаниями о гармоническом развитии мира. А путь к этому? Разве она представляет себе ясно, какие охранным отделением используются пути?
Да, постепенно она привыкнет ко всему, что освящено именем ее кумира, свободно перешагнет через все пугающие барьеры, но сейчас надо быть с нею предельно внимательным, душевно открытым, чуть покровительственным. И осторожным. Потому что такие при случае и стреляют. Без Мани же легко и изящно с бундовцами не справишься. А грубая сила — всегда грубая сила. И не его, Зубатова, это принцип действий.