— Он говорит, что ампутация неизбежна. Правой ноги, во всяком случае. Наиболее благоприятное течение болезни — да, да, благоприятное! — трофические, незаживающие раны. Мало того, он намекнул, что в той антисанитарной обстановке, в которой содержался Иннокентий, закованный в кандалы, могло произойти заражение крови некоей хронической совершенно неизлечимой болезнью. Медленное разрушение организма. И это в дополнение к туберкулезному процессу, также достаточно разрушительному. Не слишком ли много для одного человека?
— Яков Абрамович говорил, что это не только его личное мнение, что он показывал Иосифа Федоровича и другим, эмигрантским врачам.
— Именно так. — Ленин выдернул руки из карманов, сцепил их за спиной. — Одному Житомирскому, хотя он и хороший врач, я не поверил бы. Но по существу, консилиум… А сам Иннокентий слепо надеется на мази и бинты, верит в свою удачливость…
Он подошел к окну, сердито постучал об пол носком ботинка. Ему припомнилось, как несколько дней тому назад у них в квартире появился Дубровинский. Вместе с Житомирским. И тот весело закричал: «Владимир Ильич, смотрите, какого я вам гостя привел!» Не дал даже рта разинуть Дубровинскому, принялся сам рассказывать, как Иннокентий сбежал из Сольвычегодска, как кружил по России, прежде чем добрался до Вильны, и как чуть не провалился на совершенно нелепой пропаже часов, похищенных кем-то у его спутника по вагону. Но спутник этот оказался человеком в высшей степени порядочным и в критический момент заявил, что часы нашлись, а весь шум он поднял напрасно. Даже проводил Иннокентия до привокзальной площади и помог ему сесть на извозчика. Это ли не фантастическое счастье? В Вильне снабдили надежными документами и в последний час сумели сообщить, что надо ехать не в Женеву, а в Париж. Не то пришлось бы еще помотаться Иннокентию по белу свету. При его состоянии здоровья. Житомирский предложил ему и жилье у себя, по старой памяти, и врачебный уход, что сейчас архиважнейшее…
— Володя, а если бы Иосифа Федоровича показать Дюбуше? Он был в Одессе в девятьсот пятом, очень помогал нашим товарищам, им просто не могли нахвалиться.
— Гм! Гм! Это идея, Надюша, — с удовольствием проговорил Ленин, поворачиваясь к ней. — Но, боюсь, Иннокентия силой к нему не затащишь. Он твердит: «Я здоров, совершенно здоров и хочу быстрее включиться в серьезное дело». Отвергает даже мысль о поездке в Давос, хотя об этом и спорить было бы грешно, настолько болезнь его очевидна.
Крупская задумалась. Конечно, после всех передряг, которые испытал Дубровинский в России, ему сейчас и эмигрантская жизнь, тем более в Париже, кажется чуть ли не верхом блаженства. Притом он видит, как страшно измотан Владимир Ильич непрекращающейся борьбой с разного рода «жуками-короедами» в партии, и он хочет прийти ему на помощь. Чувство товарищества, искренней дружбы у Иннокентия высоко развито. Общероссийская конференция в Париже, которую ликвидаторы яростно стремились сорвать, прошла до крайней степени напряженно. Иннокентий страдает от сознания своей «вины» — сидел в тюрьме и не принимал участия в конференции, хотя именно ради лучшей подготовки этой конференции он и настоял на поездке в Россию. Он не может простить себе ареста на Варшавском вокзале, ареста нелепого, загадочного, и безнадежно потерянных четырех месяцев. А впереди, по мысли Владимира Ильича, — близкая необходимость созвать совещание расширенной редакции «Пролетария», чтобы решительно порвать с богдановским махизмом и отзовизмом не только в смысле философском, но и организационно. Инок знает, как тяжело таскать на ногах железные кандалы. А махистско-отзовистские кандалы на ногах партии не легче…
— Володя, может быть, тебе съездить сперва одному? — предложила Крупская. — Или вместе с Наташей — Гопнер? Она очень хорошо знает Дюбуше еще по Одессе. Ужасно замкнутый человек, молчальник, но Наташа умеет с ним разговаривать.
— Превосходно! — отозвался Ленин. — Поеду с Наташей. Но только для того, чтобы договориться, когда показать самого Инока. Заочно — ни единого слова о болезнях. Это было бы бестактно!
И в тот же день, заручившись согласием Дюбуше, повез Дубровинского. Маститый доктор молча прочитал все, какие были у него, медицинские заключения, жестом попросил снять рубашку и принялся считать пульс, подавливать под мышками, тщательно выстукивать и прослушивать грудную клетку, особо внимательно осмотрел раны на ногах. Почесал пальцем у себя за ухом. Перевел немой, немного сердитый взгляд на Ленина. И вдруг раскатисто захохотал:
— Месье Ленин, ваши товарищи врачи — хорошие революционеры, но как врачи они ослы! Мне известно, что предполагает месье Отцов.
Ленин глянул на Дубровинского, сразу как-то порозовевшего, на Дюбуше — и тоже расхохотался.
— Браво, браво, месье Дюбуше! Мне тоже известно, что предполагает Яков Абрамович, и я рад, что это только предположение осла! Преогромнейшее вам спасибо! Вы сняли камень с души. Но чем и как лечить товарища Иннокентия?
Дюбуше медленно улыбнулся, нижняя губа у него несколько вывернулась. Он постучал по ней стетоскопом. Промассировал согнутыми пальцами веки, откинулся на спинку стула и наклонил голову к плечу, как бы прислушиваясь. Потом сказал резко, отрывисто:
— Завтра же в Давос. Остановить легочный процесс. Довольно серьезный. На этих ногах по Давосу еще можно ходить. А раны потом я закрою. Но уже сейчас я напишу своим друзьям в Давос, что им надлежит делать с вашими ногами, месье Иннокентий.
— Прежде чем поехать в Давос, мне необходимо… — начал Дубровинский, ошеломленный напором врача.
— Если вам не ехать завтра в Давос, зачем было приезжать ко мне сегодня! — с прежней резкостью в голосе заявил Дюбуше. И чуточку мягче повторил: — Только немедленно, только немедленно.
— И на какое время? Какая продолжительность…
Дюбуше опять его перебил:
— Если я скажу: на год? Или на полгода. Для вас это будет иметь значение? Поезжайте в Давос. Вот все, что я вам говорю.
Вечером, за чайным столом у Ленина, улучив минутку, когда Владимир Ильич вышел в соседнюю комнату, чтобы принести свежий экземпляр газеты «Социал-демократ» с напечатанным в ней началом его статьи «Цель борьбы пролетариата в нашей революции», Крупская просительно сказала Дубровинскому:
— Иосиф Федорович, вам совершенно необходимо привести себя в работоспособное состояние. И теперь, поверьте мне, самое подходящее время. Ну выдержите и еще раз одиночное заключение! В Давосе. Даю слово, если будет действительно крайняя необходимость в вашем присутствии здесь, я напишу вам немедля. Не ввергайте Владимира Ильича в дополнительные тревоги. Если вы не уедете, он будет очень мучиться.
Дубровинский не успел ответить. Вернулся с газетой Ленин. Перегнув ее вчетверо, положил перед Дубровинским.
— Прочитаете в санатории, — сказал он, — и я хотел бы потом, когда будет напечатана и вторая половина статьи, узнать о ней ваше мнение. Здесь я раздеваю меньшевиков, и прежде всего Мартова, догола в его безобразнейшей и бесстыднейшей постановке вопроса: «За что бороться?» Он, видите ли, хочет бросить тень на плетень и доказать, что большевики — да, да! — большевики совершенно игнорируют роль крестьянства в революции. Можно этак вот кувыркаться? Впрочем, вы сами увидите. Кстати, из Давоса…
— Но я еще не решил, Владимир Ильич! Дайте мне хотя немного пожить в Париже, осмотреться, наконец, обстоятельно побеседовать с вами, чтобы определить…
— Э, батенька мой. — Ленин хитро прищурился, давая этим Дубровинскому понять, что видит его насквозь. — Побеседовать обстоятельно мы сможем и сегодня. Обстоятельность не в многодневном многословии. А ближайшую и наиважнейшую задачу нашу мы уже определили: совещание в «Пролетарии», сиречь совещание Большевистского Центра. Дюбуше пообещал вам в целости сохранить ноги, мне хочется, чтобы у вас в целости сохранилась и голова. А без серьезного и немедленного — да, да! — немедленного лечения, тут я вполне присоединяюсь к Дюбуше, ваша голова может оказаться простым украшением тела, в то время как она должна работать. Работать и работать, Иосиф Федорович! В нашу упряжку вступает много новых людей или хорошо известных нам ранее, но с новыми обязанностями. Пришел деятельный «Григорий» — Зиновьев, приходит улыбающийся «Марк» — Любимов и мрачный «Игорь» — Горев. Что это — Лебедь, Рак и Щука? Или кони, которые сообща с нами повезут тяжелый воз?