— Наши внутрипартийные битвы всегда интересны, но не как зрелище. В этом, товарищ Житомирский, с вами я не согласен.
— Кстати, здесь я Отцов. Так и называйте при людях, на случай — попадет потом мое имя в лондонскую печать. И вы твердо держитесь своей новой клички — Петровский. Это постановлено съездом и касается всех, хотя, в частности, нас с вами и не должно бы касаться. Мы после съезда в Россию возвращаться не будем, а здесь безопасно, не арестуют… Ну, а насчет зрелища — это же для красного словца. Представляете себе, к примеру, такую картину. Маленькая, уютная церковка, строгая готика — впрочем, вы это сами увидите, — внутри, поскольку она англиканская, великолепный двухсоттрубный орган, и вдруг из уст седеющего и похожего на патера Плеханова звучат такие слова: «Мы люди не робкие, у нас нет никаких оснований чувствовать страх перед своими противниками. Однажды Бисмарк, споря с Либкнехтом, заявил: „Мы, немцы, никого не боимся, кроме бога!“ Либкнехт ему ответил: „А мы, социал-демократы, не боимся даже и бога!“ Так вот мы, меньшевики, еще бесстрашнее: мы не боимся не только бога, но и большевиков, которые страшнее бога!» И в этот момент на хорах кто-то из гостей нечаянно, а может быть, и с умыслом надавил на басовые клавиши органа.
— Забавно, — сказал Дубровинский, — прелестный анекдот. А политический смысл?
— Политический смысл, по Плеханову, прост. Большевиков и их сторонников сто семьдесят восемь, а меньшевиков со своей свитой сто пятьдесят четыре, но тем не менее, мол, большевики будут биты.
— И не вышло?
— Нет. Пошли по шерсть, а вернулись сами стрижеными. Но вот вам вторая картинка. Уже не анекдот. Меньшевики навалились на нас, дескать, мы окаменели, в то время как сами они являют пример удивительной гибкости…
— Беспринципности! Приспособленчества и виляния!
— Погодите. Роза Люксембург в своей речи и говорит: «Но ведь твердокаменность есть та форма, в которую неизбежно выливается тактика на одном полюсе, когда она на другом полюсе принимает бесформенность студня, расползающегося во все стороны». Здорово? Аплодисменты и свист. А на другом заседании Либер припомнил это. И давай оправдывать возможность соглашения с любыми — не революционными — партиями в зависимости от обстановки. Поляки кричат: «Сидеть на двух стульях?» Либер: «А на каком стуле сидит Люксембург?» Опять и свист и аплодисменты. Радуются: срезали Розу. Но Плеханову мало, он добивает: «Либер спросил, на каком стуле сидит Люксембург. Наивный вопрос! Люксембург не сидит ни на каком стуле. Она, подобно Рафаэлевой Мадонне, витает в облаках…» Плеханову всегда аплодисменты. Театр! И университет. Глубокая философия. И танцы на проволоке с японским веером. Выходит Ленин на трибуну. Он серьезен, говорит, что мы допускаем совместные действия с частью буржуазии, но лишь тогда, когда она, эта часть, принимает нашу политику, а не наоборот. Вопрос о том, какие и с кем совместные действия от случая к случаю допустимы, ради какой цели. И дальше: «Плеханов говорил о Розе Люксембург, изображая ее Мадонной, сидящей на облаках. Полемика изящная, галантная, эффектная. Но я бы спросил Плеханова: Мадонна Мадонной, а вот как же вы думаете по существу вопроса? О самостоятельности классовой борьбы пролетариата. Плохо ведь это, если Мадонна понадобилась для уклонения от разбора вопроса по существу». И снова свист, аплодисменты. В этот раз никто на клавиши органа не надавливал. Тяжелая схватка, борьба по коренным позициям…
И, все более увлекаясь, Житомирский стал рассказывать, как трудно проходят заседания съезда из-за постоянной обструкции меньшевиков и бундовцев. Дубровинский хмуро вслушивался в его слова. Он знал, что съезду легким не быть, но картины, какие порой с оттенком непонятного злорадства рисовал Житомирский, превосходили все предположения. Хорошо, что принимаются проекты большевистских резолюций, но главное, пожалуй, в том, как после съезда эти резолюции станут выполняться меньшевиками. Было же время, когда он сам фанатично верил в возможность прочного мира с ними, старался достичь его, а в результате толок воду в ступе. Как много теперь ему надо наверстывать!
Мимо окна омнибуса проплывали дома, тесно сдавленные, почерневшие от дыма и пыли. Пробиваясь навстречу потоку экипажей, прошествовала какая-то манифестация, этак человек в семьдесят, с небрежно намалеванными плакатами на длинных палках. Стоящий на перекрестке полисмен равнодушно посмотрел на них и столь же равнодушно приостановил движение экипажей, чтобы дать манифестации дорогу. Они прошли, не вызывая к себе и со стороны публики ни малейшего интереса. Похоже было, что и сами-то они идут без какой-либо страстно желанной цели, так, словно щепочка плывет на речных волнах.
— Что это? — спросил Дубровинский. — Куда они идут?
— А, это английская свобода, — объяснил Житомирский. — Куда идут? Да просто по людным улицам. Будут ходить, пока не наступит обеденное время. Оно здесь святое. Надписи на плакатах я не успел разглядеть. Может быть, призывают свергнуть правительство. Или желают здоровья королю. Или требуют повышения заработной платы. Или поддерживают наш конгресс. Здесь доступно выходить с плакатами на улицы по любому поводу. Но стоять нельзя. Вот они и ходят. Стоять и произносить самые зажигательные речи можно только в Гайд-парке. Там для ораторов есть специальный уголок. Приноси с собой ящик, бочку, взбирайся и митингуй. Авось кто-нибудь подойдет и послушает. У хроникеров английских газет глаза на лоб лезут, когда они видят, как проходят наши заседания в «Бразерхуд черч». Впрочем, вы и сами скоро увидите!
Они вошли в здание небольшой церквушки, выложенной из красного кирпича, как раз в тот момент, когда Ленин, председательствующий на съезде, дочитывал последние строки резолюции о партизанских выступлениях и ставил ее на поименное голосование. После яркого уличного света Дубровинскому помещение показалось узким, темным ущельем, по склонам которого с обеих сторон сидели люди. Теперь они вскакивали, шумно сбегали вниз и бросали в ящики перед столом президиума записки. Житомирский подтолкнул Дубровинского, отобрал у него чемодан.
— Дайте. Потом я отвезу вас к себе на квартиру. А вы голосуйте. Для ясности: наши сидят справа, меньшевики слева, а посредине бундовцы, латыши, литовцы и поляки.
И Дубровинский с бьющимся сердцем — впервые присутствует на съезде! — поставил на листке бумаги свой псевдоним «Петровский», протиснулся к столу и опустил записку в ящик. Выйдя из-за стола президиума, в этот же ящик бросил свою записку Ленин. В следующий момент они встретились глазами, и Ленин еще издали воскликнул:
— Иосиф Федорович! — Пробрался к нему. — Заждались мы вас здесь, заждались. — Он тряс Дубровинскому руку и озабоченно вглядывался в его лицо. — Досталось, батенька, в российских кутузках вам подходяще? А впрочем, здесь нам тоже достается! Но ничего. Все хорошо. Все даже очень хорошо! И то, что плохо, тем уже хорошо, что мы знаем, где именно зарыта собака! А что в России за последние дни? Сильно свирепствуют власти? Как они отпустили вас за границу? Щуку бросили в реку!
— Признаться, Владимир Ильич, и я удивлен. До сих пор не могу поверить, что за мной по пятам не ходят филеры. А власти в России свирепствуют. Перед самым отъездом узнал я, что иркутский генерал-губернатор Селиванов предал военно-окружному суду семьдесят человек по единственному обвинению — принадлежность к комитету РСДРП.
— Да! Хотя в Иркутске нет крейсеров «Очаков» и «Память Азова». Селиванову хочется стяжать лавры покойного Трепова, а Столыпину — забежать вперед Плеве и Дурново. Вы представляете, департамент полиции разослал во все пограничные пункты списки лиц, принимающих участие в нашем съезде, чтобы задержать их при возвращении на родину! Каково? Надеюсь, списки неполные. И тем не менее опасность ареста реальна для многих. Охранка не дремлет. Но и мы не спим. Наши товарищи умно готовят отъезд делегатов. Простите, совсем забыл спросить вас о здоровье. Товарищ Обух рассказывал, что вам необходимо серьезно лечиться.