Но этот светлый день тут же померк и заполнился бьющим в лицо злым ветром, когда пронеслось: «На Немецкой улице железным ломом убили Баумана…» И тяжкий стон вырвался, казалось, даже из камней мостовых. Вот он, манифест, вот кому — черносотенцам пожалована полная свобода! Провожать Николая Эрнестовича в последний путь собралась вся пролетарская Москва, гневная, негодующая. И все тот же ледяной ветер взвивал красные флаги, перехватывал дыхание, когда, взявшись за руки, цепью, с непокрытыми головами, они, друзья Баумана, шли впереди гроба. А скорбная медь духового оркестра проникала в самое сердце:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу!
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу…
Дубровинский остановился. Слова похоронного марша, словно далекое эхо, доносились не то из торжественной ясности морозного неба, не то из глубин застывшего в неподвижности леса. Мерещится? Конечно, мерещится, когда неспокойно на душе, когда скорее хочется быть снова там…
За вами идет свежих ратников строй,
На подвиг и на смерть готовый…
Это прямо относится к нему.
И закашлялся, хватил большой глоток холодного воздуха. Сразу заныл коренной зуб. Гурарий Семеныч убеждал повозиться с ним, залечить как следует. Да ведь разболелся он в самые последние дни. Не откладывать же отъезд из-за этого! Лаврентьева в свое время предупреждала: «Товарищ Иннокентий, сомнителен ваш зубик. Зайдите-ка еще разок месяца через четыре. Зайдете?» Да, так было. Именно четыре месяца назад…
…Давняя зубная боль, резкая, ноющая, вернулась к нему словно бы нарочно как раз в ту минуту, когда он остановился, разглядывая в полутьме гравированную медную табличку на парадной двери одного из домов на Николаевской улице: «Дантист Ю. И. Лаврентьева».
Моросил мелкий ноябрьский дождик, так свойственный Петербургу. Фонарь на перекрестке казался мохнатым желтым шаром, от которого к стеклам окон в ближних домах тянулись узкие радужные лучики света. Из водосточной трубы, закрепленной неподалеку от крыльца, журча, выплескивалась тонкая струйка, долбила однотонно кирпичную отмостку.
Пешеходы шагали торопливо, неровно, припрыгивая в замешательстве перед глубокими лужами. Иногда на рысях проезжали легкие экипажи с поднятым кожаным верхом. Жидкая грязь с шипением разлеталась из-под колес.
Он привычно повел головой направо, налево: нет ли чего подозрительного? — долгие годы подполья выработали охранительный автоматизм — и нажал кнопку электрического звонка. Оглядываться особой надобности не было, улица тихая, явка «чистая», и, окажись этим вечером у порога квартиры Лаврентьевой по делу, касающемуся только его самого, он вошел бы в дом с совершеннейшей бестревожностью. Однако на этот раз было нечто особое. Он пришел сюда для встречи с Лениным, первой личной встречи за несколько лет заочного знакомства, и не мог даже и мысли допустить, что вдруг приведет за собой «хвост». Именно поэтому в тот миг, когда дверь чуть-чуть приотворилась, он еще раз окинул улицу внимательным взглядом.
В узкую щелочку, через цепочку, женский голос объявил, что время позднее и прием больных закончен. Он на это отозвался словами пароля, сообщенного ему утром Красиным, и цепочка, тоненько звякнув, тотчас слетела.
Его встретила уже сама хозяйка квартиры, подала руку, теплую, мягкую. Повела в прихожую и показала, куда повесить промокшее пальто. Снять помогла горничная, та, что открывала дверь.
«Иннокентий», — назвал себя он, непослушными от холода пальцами приглаживая волосы и думая, что эта прихожая и вешалка очень напоминают вход в квартиру доктора Весницкого, у которого здесь же, в Питере, год назад перед встречей с Землячкой ему довелось укрыться от преследования филера. Он тогда пообещал Весницкому подарить со своим автографом какую-нибудь книгу, но слова не сдержал. Как это нехорошо! И как бы это исправить?
«Юлия Ивановна, — представилась хозяйка. — Вас ждут. Но, может быть, несколько минут вы согласитесь посидеть в этой страшной комнате?»
Откинула тяжелую портьеру, за которой находился зубоврачебный кабинет. Мерцали в электрическом свете какие-то склянки, никелированные инструменты. На столике рядом с бормашиной громоздилась толстенная книга — стоматологический справочник.
«Мне приходилось сиживать, и не минутами, а долгими месяцами в комнатах куда пострашнее этой, — сказал он, поддерживая веселый тон хозяйки. — И я охотно провел бы сейчас необходимые минуты ожидания именно в таком вот целительном кресле».
Он слегка коснулся ладонью щеки. Лаврентьева приняла этот жест за шутку, улыбнулась и, кивнув головой, исчезла. Из-за портьеры донеслось тихое: «Настенька, приготовьте чаю, покрепче и погорячее. С лимоном. Подайте сюда. Нет! Подайте в столовую, когда наш новый гость перейдет туда».
Одолевал кашель. Зуб поднывал нестерпимо. Это началось в Таганской тюрьме, незадолго до выхода на волю, а потом добавил еще кронштадтский ледяной ветер. Надо бы, конечно, давно обратиться к дантисту, да ведь все некогда. А сейчас вот и врач здесь и кресло… Он легонько потрогал гибкий шланг бормашины, и зуб, точно испугавшись, сразу притих.
Почему Лаврентьева предложила немного подождать? Занят с кем-то другим Владимир Ильич? Или, скорее всего, отдыхает? Ленин ведь сегодня прямо с вокзала. Женева, Стокгольм, Гельсингфорс — добрую неделю в дороге. Вероятно, очень устал, изнервничался. Да еще чуть ли не в первый час по приезде повидался и очень обстоятельно побеседовал с Красиным, с Лядовым. Успел побывать и на Преображенском кладбище, где похоронены жертвы Кровавого воскресенья.
И вспомнилось…
…Улица, запруженная народом, не знающим, что творится там, впереди. Возбужденные голоса, золотые хоругви, качающиеся далеко, во главе колонны. Праздничными, цветастыми платками окутанные головы женщин. Детишки, весело припрыгивающие на морозе. Опять и опять возникающая мелодия гимна: «Боже, царя храни!.. На славу нам, на страх врагам…» И потом эта же толпа, рассеченная надвое конными казаками, словно спелая рожь под замахом косца. Сверкание обнаженной стали. Проклятия, стоны, кровь. Всюду кровь…
Да, тогда бы немного еще, и лежать ему под копытами лошадей. Впрочем, «немного» — постоянный спутник каждого революционера, его добрый гений. И разве всего лишь две недели назад не это же самое «немного» опять сберегло ему жизнь?
…Кронштадт. Луна на ущербе, глухая ночь, пустынная окраина, где только что прошли каратели, прочесывая все закоулки и стреляя без оклика в любого, кто возникал у них на пути. Далекий, неясный шум у казарм, окруженных прибывшими из Петербурга войсками, последние минуты восстания. Восстания стихийного и грозного, как извержение вулкана. А все же сломленного, подавленного силой оружия. Пушки против винтовок, пулеметы против штыков.
Начали матросы хорошо. Петербургский комитет партии решил кронштадтцев поддержать всеми мерами. Он, Дубровинский, тайно пробрался на мятежный остров, чтобы сообщить об этом восставшим. «Рабочие Питера на вашей стороне, товарищи! А Кронштадт — неприступная крепость. С его фортов разговаривать будем с приспешниками самодержавия языком тяжелой артиллерии. К бою! Победа будет за нами!» Матросы ответили громовым: «Ура!» Захватили радиостанцию, отдали приказ всем кораблям присоединиться к восстанию. И вдруг ужасающая весть. Старшина, которому приказали подготовить пороховой погреб к подаче снарядов, заперся в нем изнутри. Дверь автоматическая, и открыть ее снаружи невозможно. Разве что взорвать погреб вместе с предателем-старшиной! Но что это даст? Немо глядят расчехленные пустые дула орудий на Ораниенбаум, откуда уже черной тучей движутся карательные полки…
И вот он после тяжелого, проигранного боя, увертываясь от бесчисленных патрулей, прокрадывается сквозь весь город к окраине. Впереди открытое шоссе, ведущее к морским причалам. Там свои — надежное укрытие. Но вдруг из-за угла еще один отряд карателей с винтовками наизготовку. Мелькнула чья-то тень перед ними, и острые языки пламени с сухим треском прорезали туманную полутьму. Офицер отделился от солдат, вышагивающих по-прежнему ровно, приблизился к упавшему человеку, пошевелил его ногой. «Штатский!» — с досадой выкрикнул, догоняя отряд…