— Вы правы, Мартын, — согласился Дубровинский. — Скажите, вы садились в Подольске, очень холодно?
— Прекрасная тема для разговора, — засмеялся Рутенберг. — Морозец невелик, но тянет легкий сиверко. А как вы относитесь к назначению Булыгина министром внутренних дел?
— Мартын, вы спрашиваете так, будто после убийства людьми вашей партии подряд двух министров внутренних дел и некоторого сожаления, что Святополк-Мирский ушел в отставку, избежав этой участи, вы хотите знать мое мнение, когда и в Булыгина следует бросить бомбу.
— Вы почти угадали. Святополк-Мирский не стоил бомбы. А отставка для него уже подобна смерти. Быть министром при Трепове, ныне вознесенном до небес, то есть до чина столичного генерал-губернатора, право, даже и Булыгину будет невесело!
— И это надо понимать, что, бросив пять дней тому назад бомбу в великого князя Сергея Александровича, совсем еще недавно бывшего московским генерал-губернатором, вы очередную акцию предпочтете направить сначала против Трепова, а затем уже Булыгина. Если он не поспешит до этого сам уйти в отставку. Так?
— Вы отлично читаете мои мысли, Варварин, — заметил Рутенберг и поправил воротничок. — Нам всем только одно очень грустно: Каляев схвачен, и ему грозит виселица. Но жертвы в борьбе неизбежны.
— Надо бы уточнить: в бессмысленных способах борьбы, — возразил Дубровинский. — Ваш террор только усиливает ответный террор со стороны правительства. Ну сколько еще доказывать эту простую истину!
— Вы сводите наши программные разногласия к одному лишь моменту — отношению к террору, — покачал головой Рутенберг.
— Позвольте, Мартын! — воскликнул Дубровинский. — Но мы вообще не касались содержания программы вашей партии в целом. Если вам угодно, я готов спорить по самому широкому кругу вопросов.
— Был бы и я готов, — немедленно отозвался Рутенберг, — но боюсь, что до Москвы сей спор не завершить, поскольку между нашими партиями он безрезультатно тянется уже долгие годы, а оборвать его на чем попало в тот момент, когда наступит пора покинуть вагон, значит предоставить слепому случаю последнее слово. Прошу прощения, если я дал повод так тенденциозно истолковать свое замечание насчет отношения эсдеков к террору.
И откинулся, зажавшись плечом в уголок. На лице у него блуждала счастливая улыбка: вот, мол, как надо уметь вывертываться из трудного положения. Но он тут же погасил улыбку. Продолжил задумчиво:
— Мы люди не с каменными сердцами. Гибель каждого нашего товарища отзывается глубокой болью. И все-таки террор — чрезвычайно важное средство в борьбе с самодержавием. Оно никогда не сможет выставить на смену столько отдельных личностей императоров и министров, сколько сможет выставить отдельных личностей народ, мы, его партия, пусть последовательно погибая, но прежде уничтожая своих державных врагов. Вот здесь уже последнее слово непременно будет за нами!
— Вы по профессии не инженер ли, Мартын, так деловито строите вы свои математические расчеты, — уже несколько раздражаясь, проговорил Дубровинский. — А сколько отдельных личностей сразу положило самодержавие на улицах Питера девятого января? При условии, что в этот день народ не собирался покушаться не только на жизнь императора или его министров, но хотя бы на душевный покой его городовых.
— Вот видите, даже покорность к чему привела, — вздохнул Рутенберг. — А вы хотите поднять массы народные к восстанию, к открытой борьбе в то время, когда еще не выбиты столпы самодержавия, когда оно не дрожит в ужасе при каждом новом известии о взрыве очередной бомбы. Отрекитесь от своей ложной идеи, пока вы не сбили с толку многие тысячи.
— Мне бы хотелось сбить с толку вас, Мартын, — со злостью сказал Дубровинский. — Не ради прибавления еще одной единицы к тем многим тысячам, которые нам уже верят, а ради того, чтобы вы не стали путаться под ногами, когда неизбежно начнутся восстания. В трагедии Девятого января вы уже сыграли свою недобрую роль. Этот подлый провокатор поп Гапон…
— Ну зачем же так сильно? — перебил Рутенберг. — Право, Варварин, я виноват, что вывел вас из равновесия. А за Гапона обязан вступиться. Назвать провокатором человека, который шел впереди, рискуя жизнью, был ранен, и дело счастливого случая, что пуля попала ему в край ладони, а не в сердце, согласитесь, что называть его провокатором очень жестоко.
— Был ли ранен Гапон, я не знаю…
— Зато знаю я. — Рутенберг тоже теперь говорил с раздражением. — Я шел рядом с ним, я помогал ему выползти из-под пуль, и я помог ему уехать за границу, чтобы не попасть в лапы охранки.
— В объятия, а не в лапы! И царапина на его ладони никак не снимает с него ответственности за тысячи и тысячи безвинно убитых людей, которых вел он и сознательно привел под пули.
— Я сделал бы, Варварин, некоторую перестановку слов в конце вашей гневной речи, — овладевая собой, заметил Рутенберг. — Правильнее: «…которых сознательно вел он. И привел под пули». Расстрел мирного, верноподданнического шествия был для Гапона таким страшным потрясением, как если бы небо упало на землю, а земля провалилась в преисподнюю, в ад.
— Прелестная аллегория! — воскликнул Дубровинский. — Упавшее на землю небо, насколько я понимаю в библейских иносказаниях, равнозначно воцарению рая. Так ведь? Все святые живут на небе! Свидетельствую, улицы Питера в то светлое воскресенье действительно напоминали рай, вдоль и поперек которого на легких крыльях носились ангелы с обнаженными шашками. А что касается преисподней, в нее счастливо провалился только один поп Гапон. Как вы изволили сказать, при вашей помощи. Но поскольку ад опекается его же коллегами, Гапону там, сиречь за границей, будет теперь очень и очень неплохо.
Рутенберг слегка подался вперед, приник к затянутому белой пленкой инея окну, за которым в разливе бледно-розовой зари мелькали убегающие назад озябшие березки с настороженно приподнятыми ветвями.
— Вы спрашивали, Варварин, о погоде? — сказал он, дыханием протаивая пятнышко в пленке инея. — В общем, для первой половины февраля погода в Подмосковье приличная. Любители кататься на коньках…
— Я говорил о провокаторе Гапоне. — Дубровинский старался быть как можно сдержаннее, спокойнее, он понимал, что в трудном споре верх на крике не возьмешь. — Именно о провокаторе. Не имеет значения: получал он деньги в охранке или не получал; даны или не даны ему были инструкции, как организовать шествие и где в этом шествии самому занять место; даны или не даны были инструкции солдатам стрелять по толпе, но не по Гапону; ранен или не ранен был он; ловит или не ловит его полиция — объективно он сделал то, что мог бы сделать только гнуснейший провокатор. А вас его действия приводят в восторг, вы помогаете ему скрыться. Он нужен вам как бомба, которую можно бросить в цель, не считаясь, какую ответную реакцию это вызовет.
— А знаете, Варварин, сравнение Гапона с бомбой мне нравится. — Рутенберг уже улыбался, хотя и натянуто. — Если он, трезво все взвесив, решит теперь вступить в нашу партию, это будет хорошее приобретение. Каждая его прокламация стоит хорошего заряда пироксилина. Вы, социал-демократы, имеете все основания его проклинать: он во многом испортил задуманную вами программу действий. Ну, а рабочие из его «отделов», если хотите, загипнотизированные им, причисляют Гапона едва ли не к лику святых, что при жизни человека случается не часто. Они готовы его портреты вешать в переднем углу, как иконы.
— Когда-нибудь они повесят его самого!
— Надеюсь не доставить вам этого удовольствия. Партия эсеров, хотя с болью сердечной и идет временами на тяжелые жертвы, всегда добровольные со стороны тех, кому случается потом погибнуть, Гапона на смерть не отдаст, если он станет нашим. Он нужен нам живой. Это бомба особого действия. Ей не дадут взорваться и бесследно исчезнуть всплесками дыма и пламени. Она убивает, пока сама существует целехонькой. Вы следите за немецкими, французскими газетами? Есть сейчас, допустим, в Париже кто-нибудь популярнее Гапона? Его фотографиями заполнены все витрины в магазинах…