Картина из рассказа получалась горестная. Турки попирают свои же законы и установления: поборы с патриаршеств, с храмов, с общин — безмерные, а если запрашиваемого нет — обвиняют в непослушании, казнят смертью.
Фёдор Алексеевич вздохнул, перекрестился.
— Завещано апостолом: «Помыслите о претерпевшем такое над Собою поругание от грешников, чтобы вам не изнемочь и не ослабеть душами вашими...» Беда восточных церквей — от визиря Кара-Мустафы. Мудрый Кёпрелю умер, а сей новоявленный Аттила затевает походы великие и страшные. В Чигирине мы в прошлом году побили османские полчища — опять пожаловали. Кара-Мустафа на поживу надеется, но Украина вся пограблена. От войны вместо прибыли — разорение. Вот визирь и безумствует. Мне сказывали: этот Чёрный Мустафа запросил с града Дубровника год тому назад семьсот мешков золота. Хотел много — ничего не получил, а гордыня распирает. Взвинтил дань до двух миллионов дукатов, ихнею мерой — это больше четырёх тысяч мешков[54].
Повздыхали о басурманской напасти, и разговор перешёл с худого на хорошее. Тимофей рассказал государю о своём пребывании в Синайской обители.
— Более тихого пристанища для кающихся я не видывал! — Любовь была в словах иеромонаха. — Сё — вместилище строжайшего подвижничества и святой простоты. Здесь спасались преподобный Нил, составивший «Книгу христианина», Анастасии Синаит, Иоанн Лествичник, но не богословской наукою славен Синай — постом, молитвой, богоделаньем.
С восторгом Тимофей рассказал о мозаике Преображения Господня в Соборном храме, построенном ещё при императоре Юстиниане I.
— Мозаика в алтаре. Стена вогнутая и сплошь унизана золотистыми камешками — искры! искры!
Фёдору Алексеевичу казалось: сияние алтарной стены отражается в огромных чёрных глазах иеромонаха. А тот лепил картину — словами, руками:
— Господь стоит на воздухе. На Него свет тремя струями. Лицо неземной красоты. Одеяние бело, но пылает, Илия да Моисей тоже парят, а у пречистых ног Его ниц Иаков с Иоанном, а Пётр — он же камень, твердыня — смотрит, заслонясь рукою. Ниже в поперечной раме все двенадцать апостолов, а над их головами опрокинутые красные чаши — излияние презрительной благодати Духа Святого. По сторонам рамы, в кружках, головы строителей собора — императора Юстиниана да супруги его Феодоры.
Рассказал Тимофей и о гонениях на монастырь. Лет десять тому назад янычары собирались храмы разорить, иноков зарезать. За 313 500 пиастров синаиты выкупили свои жизни и спасли обитель. Продали корону Божией Матери, драгоценную водосвятную чашу, оклады с икон, с книг.
Архимандрит Варсонофий, поддерживая разговор, вспомнил: посланцы Синайской обители не раз приезжали в Москву. Мудрый Симеон Полоцкий, потрудившийся разыскать старые разрядные книги, уточнил:
— Жалованная грамота Синайскому монастырю приезжать за милостыней каждый четвёртый год была дана великим государем Михаилом Фёдоровичем и святейшим патриархом Филаретом ещё в 1630 году. А в царствие Алексея Михайловича одна грамота присылать иноков синайских за милостыней раз в шесть лет была дана в 1649 году, а в 1654-м — другая, подтверждающая.
— Ныне Господь послал Синайскому монастырю архимандрита Иоанникия, — сообщил Тимофей. — Обитель благоухает благочестием, и всякая её ветвь в цвету. Архимандрит возобновил обитель Козьмы и Дамиана возле Раббийских скал, в Соборном храме отделал трапезную перламутровой костью индийской черепахи. Дивная красота! Блаженнейшая! Но многое — увы! — остаётся в безобразных развалинах, наследие арапских набегов.
— Пусть синайские иноки приезжают к нам, — пригласил Фёдор Алексеевич. — Будет им и привет наш, и милостыня, и грамота жалованная.
— Великий государь! — Симеон Полоцкий решил, что пора ему сказать наставническое слово. — Отец Тимофей представил нам картины печальнейшие. Восточное благочестие в порабощении, богословские науки живы одним только подвижничеством, а сами подвижники гонимы в Святой земле, и ладно бы басурманами, но — католиками. Дозволь мне, свет наш, предложить на твоё государское рассмотрение давнюю мысль мою. Святейший Иоаким меня не жалует, и, боясь загубить дело, не решаюсь обратиться к нему. А ведь для спасения всего восточного богословия, пусть не при соборе, не при епархии, а в твоей, государь, типографии, учредить бы нам греческое училище. Иеромонах Тимофей человек великой учёности, он бы и надзирал за школой.
— Добрая мысль! — обрадовался Фёдор Алексеевич. — Тут и твоя учёность пригодилась бы, старче.
— О, государь! Я готов послужить славе Господней, но имени моего лучше бы вовсе не поминать.
Старец Симеон в царствие Алексея Михайловича открыл было Спасскую школу для подьячих, для молодых, для желающих просвещения, но как только патриархом стал Иоаким — школу закрыли. Святейший не доверял Симеону Полоцкому — западного ума человек, скрытый латинянин.
Слава Богу, дело со школой вновь принимало счастливый оборот. Старец Симеон нарадоваться не мог на своего ученика. Тотчас умчался в Москву хлопотать над гнёздышком учёности.
Фёдор же Алексеевич задержался в Новом Иерусалиме ещё на день. Ему показался значительным устав Воскресенского монастыря. Устав Никона. Хотел вникнуть во все его правила.
Москва, впрочем, уже возревновала о царе. Приехал канцлер Дементий Башмаков с делами.
Первое — печальное. В Чигирине гранатой, пущенной из пушки, убило воеводу Ивана Ивановича Ржевского. Турки сделали три подкопа под стены нижнего города, взрывы унесли многие жизни, но генерал-майор Патрик Гордон засел с защитниками в верхней крепости и дважды выбивал турок за город. Ночью князь Григорий Григорьевич Ромодановский прислал ему приказ уходить к Днепру. Гордон приказ выполнил, но, когда турки заняли покинутый Чигирин, были взорваны пороховые погреба. В пожаре и от взрывов погибло четыре тысячи янычар.
— Почему князь Григорий Григорьевич ушёл? — спросил царь.
— Войско жалел, — мрачно отвечал Башмаков. — Он и Чигирину-то помогал мало, казаков всё посылал. Отговорка у князя прежняя: ушёл-де за Днепр ради бескормицы. Сын у него в плену. Визирь смертью грозил, если Чигирин возьмёт. А над турками промышлять ходил другой его сын, князь Семён. В городах — в Ржищеве, в Корсуни, в Черкасах, в Коневе — народ из-под султанской воли тотчас вышел, присягнул Твоему государскому величеству, но князь Семён все города, все местечки пожёг, чтоб туркам кормиться было нечем, народ за Днепр увёл. Да только в Немирове теперь Юрко Хмельницкий сидит, и он уже наведался на восточную сторону.
— Что посоветуешь, Дементий Минич? — спросил царь, сглотнув слюнку огорчения.
— В таких делах, прости меня, самодержче, я подмога никудышная. Князь Юрья Алексеевич Долгорукий тебе присоветует, князь Иван Михайлович Милославский, дядька твой — Иван Богданыч.
— Ну а ты-то что думаешь?
— В Москве пора пожить Ромодановскому. Бывало, никак его не уймёшь, сам искал неприятеля, а нынче вон как. Турок на порог, а Григорий Григорьевич за Днепр, как за дверь. Не трогай меня, и я тебя не трону.
— Надобно князя Василия Васильевича Голицына поставить на место Ромодановского. Григорий Григорьевич давно ведь на покой просится.
— Князь Василий Васильевич ухватистый и, как я погляжу, счастлив во всякой службе.
— Науки — его везение, — сказал царь и будто жирную точку поставил.
Вторая новость была не ахти какой важности, а всё же не из приятных.
— Посылал ты, великий государь, к Петру Дорошенко дьяка Бобинина. Дорошенко бил тебе, самодержцу, челом, жаловался на скудость в кормах, в питье, на скудость конского корму, и ты всемилостивейше указал ему быть воеводой в Великом Устюге. Дорошенко же вместо радости спрашивал Бобинина: «Далеко ли Устюг от Москвы и что за город?» Ответ был дан ему честный: город многолюдный, богатый, от Москвы вёрст в шестьсот. И сказал Дорошенко: «У меня на Украине три брата. Как услышат, что я на воеводстве в дальнем городе, подумают — сослали. Боюсь, смута поднимется. А беды на Украине и без меня много. Полковник Яненко изменил государю, перебежал к Юрко Хмельницкому — а они оба мне родственники. Я не таюсь, объявляю о том великому государю... Принять же воеводство мне никак нельзя: узнают Хмель с Яненко, что я на службе у государя, — вчистую ограбят Сосницу, а там из моего имения и теперь много чего пропало». — Башмаков усмехнулся. — Ещё говорил: братья ему пишут редко, а в далёкий город письма и вовсе не дойдут. Гордыня всё это, великий государь.