Монах вошёл. С ним стрелец с факелом.
— Пошто сразу-то не сказала «аминь»? — спросил монах, сам ликом строгий, борода до пояса, ладони сложены на груди, худые, долгие — постник.
— Егда слышах глас противен, без сыновства Христова к Богу, — молчах, егда же ощутих не таков, отвечах, — сказала Феодора по-славянски.
Монах поклонился сидящим в яме:
— Поведено мне увещати тебя, инокиня Феодора. Великий государь не хочет смерти твоей.
— Хочет. Уморил княгиню Евдокию и нас с Марией Герасимовной умерщвляет голодом. Скажи ему: скоро отойдут к Богу. Оле! Оле неразумные! Помрачение на ликах ваших, и слова ваши — тьма. Доколе же будет слепить вам глаза злоба? Когда же, поборов немочь, сатаной насланную, возникните к свету благочестия? Жила я в покое и в славе боярства, да не захотела пристать к вашей лжи и нечестию. Четыре лета ношу на руках, на ногах железо и зело веселюсь, ибо вкусила сладость подвига за Прекрасного Христа. Лобызаю я цепь сию, поминаючи Павловы узы. Сестрица моя единородная, соузница и сострадалица, ко Владыке отошла, вскоре и сама тщуся отити от мира сего.
Мать Феодора говорила, вскидывая время от времени руки, цепи звенели, и монах, присланный увещевать ослабевшую и отчаявшуюся Морозову, плакал.
— Госпожа честнейшая! — молвил старец, опускаясь на колени и кланяясь. — Воистинно блаженно ваше дело! Молю тебя — потщися, Господа ради, свершить доблесть до конца. Велику и несказанну честь примите от Христа Бога. Искупите наш грех страданием своим. Всевышний милостив, простит Россию подвига вашего ради.
Старец поднялся с колен и пошёл прочь. Взлязгнули запоры за ним.
— Сё последний увещеватель был, — сказала Феодора. — Приготовиться надо.
Утром стражник опустил в яму воду и бросил два яблока, под шапкой пронёс.
Выпила Феодора один глоток, омыла лицо, своё яблоко отдала Марии Герасимовне. Спросила стражника, а был он тоже молод и тоже суров с виду, как и тот, кто побоялся хлеба дать.
— Рабе Христов! Есть ли у тебя матушка? Молю тебя, страхом Божиим ограждься, исполни последнюю мою просьбу. Нечиста на мне срачица, а смерть принять надобно по-человечески. Сам зришь, не могу себе послужить, срачицу выстирать, скованы руки и ноги, и служащих мне рабынь не имею. Сходи на реку, ополосни! Непотребно в нечистоте одёжи телу сему возлещи в недры матери-земли.
— В ведро положи, — сказал стрелец и вышел начальству показаться.
Вернулся за ведром, спрятал срачицу под кафтан.
И принялась ждать Феодора, когда придёт черёд этому стрельцу стражу нести, когда облачится она в чистое.
Впадая в сон, слышала ноздрями запах снега. Подкатывал на саночках, крытых песцовым белым пологом, сам Алексей Михайлович, румяный, доброглазый.
— Федосья Прокопьевна! Полно серчать! Садись — прокачу!
Она со стучащим сердцем улыбалась царю, и мчались они, взлётывая на ухабах выше бора, и страшно было, и сладко: Господи! Конец вражде, конец мучениям. И только церковка при дороге и часовенка. Обе тёмные, с чешуйчатыми деревянными куполочками. Пригляделась Феодора, а это батюшка Аввакум и сынок Иван Глебович, кровинушка. Скорбные, тихие.
Ахнула! Осенила себя знамением праведных, и ни коней, ни санок, ни царя лукавого — тьма. Яма. Соузница всхлипывает.
— Мария Герасимовна!
— Что, свет мой? Сплю я! Сплю!
— Скажи, будет ли русский человек жить в правде?
— Сплю я! Сплю! — откликалась Мария Герасимовна, и было слышно: спит.
И саму начинало покачивать, и лепет был в устах, и тепло в теле. Понимала: она младенец. Ангел люльку качает.
И вынимала себя из счастливого сна, как куклу из игрушечной колыбели.
Евдокия лежала бездыханна. И повивала Феодора сестру — плоть родную — тремя нитями во имя единосущной Троицы, и кликала стрельца. И тот опускал ей конец верёвки. И опутывала Евдокию вервью. Стрелец тянул тело, она же, помогая ему, подержала напоследок сестрицу, как в те поры, когда Евдокия была во младенчестве.
— Иди, любезнейший цвете! Иди, предстани прекрасному жениху и вожделенному Христу!
Услышала слова свои. Смотрела в темень.
— Не спишь? — спросила вдруг Мария Герасимовна.
— Пробудилась. Ах, не проснуться бы!
— Изживи до конца земную жизнь, у вечной — края нет. Матушка, кем будем перед Богом? Младенцами, невестами или такими вот, как ныне, старухами не от бремени лет, но от страданий темничных?
— Мы будем светом.
— Скажи, матушка Феодора, что же, отступникам так и сойдёт всё? Бог-то милостив? Я знаю, иные разбойники — до старости жили, у них добрые люди утешения искали.
— Быть Божьему гневу! Быть! Златоверхие купола московские, все сорок сороков, посбивают дети нынешних царёвых угодников. Как ребята сшибают головы репьям, так будет и с куполами.
— Матушка, ярость в тебе говорит. Смирись, милая. Пусть они все живут в цвете. Мы сами стезю свою избрали.
— Нет во мне злобы, Мария Герасимовна. Во мне и жизни-то уже нет. Где тут злобиться?.. О правде давеча мы с тобой вспомнили. Будет русский человек в правде, будет и в силе. Верю, придёт к Богу. В последней немочи, в ничтожестве, но придёт, и будет ему награда — цвет весны благоуханной.
— А как же явленье антихриста?
— Антихрист будет перед концом, а конец мира — свету начало. Вечному свету.
И запели они, лепеча от немочи, как комарики:
— «Судии седящему, и ангелом стоящим, трубе гласящей, пламени горящу, что сотвориши, душе моя, ведома на суд?»
И перестала слышать Мария Герасимовна голос инокини Феодоры. Окликнула:
— Матушка! Матушка!
Подползла, коснулась рук, а руки — лёд. Коснулась лба — лёд.
И закричала, забилась.
Замелькали факелы, отворилась дверь.
— Матушка Феодора, боярыня Морозова, Федосья свет Прокопьевна отошла ко пресветлому Исусу Христу!
10
Сообщить царю о кончине боярыни Морозовой Артамон Сергеевич явился перед самым обедом.
— Ну, померла так и померла! — Глаза у Алексея Михайловича были злые. — Ты четвёртый с известьицем. Знаю, знаю! Преставилась с первого числа ноября на второе, во час нощи, на память святых мучеников Анкиндина и Пигасия. Похоронить там же, где сестрица её лежит! В тюрьме!
Артамон Сергеевич кланялся, пятился, и царь вдруг остыл. Поглядел из-под набрякших век:
— В Преображенском всё у тебя готово?
— Осталось райские деревья да райских зверей перевезти.
— Ну так и перевози! На днях смотреть приеду с Натальей Кирилловной, — и не сказал когда, отомстил. Как будто доносить ему, самодержцу, о смерти великой ослушницы государевой — мёд.
Пришлось актёрам жить в Преображенском, ждать дня представления.
Царский поезд прикатил в село 9 ноября. Их величества пожелали смотреть Егорьеву комедию.
Угодили Алексею Михайловичу органы. Утробный рёв змея звучал так, будто во чреве земли камни тёрлись друг о друга. Звук победных труб, напротив, был небесным, брал душу, как птенца, и возносил к Престолу Господнему.
Органы эти Артамон Сергеевич взял у Тимофея Газенпруга, жителя Немецкой слободы, обещал за них тысячу двести рублёв, но заплатить забыл.
Егорьева комедия шла всего три часа, и после обеда царь решил смотреть Адамов Рай.
Когда занавес раздвинули, Алексей Михайлович обмер от восторга, а Наталья Кирилловна так даже и прослезилась. На золотых небесах золотое солнце. Деревья благоухали, Егор-знамёнщик и об этом чуде позаботился, пели птицы, звери были добрые и как живые. Ползали изумрудные змейки.
— Артамон! Сразил! Сразил! — только и сказал Алексей Михайлович.
После представления послал артистам блюда со своего стола, всем по ефимку, Егору Малахову за его Рай — серебряный кубок.
— А тебе сто десятин лесу в Заволжье! — порадовал государь Артамона Сергеевича.
На следующий день выученики Лаврентия Блюментроста представили с блеском Артаксерксово действо.