«Худо без меня матери нашей Церкви, — думал Никон. — Лизуны правят, а я здесь пропадаю. Монастырь Воскресенский недостроил, а сё — знамение. Пропадёт Россия. И пропадать ей, покуда Воскресенский монастырь — икона животворящая — не будет завершён и не просияет всеми своими храмами».
Задул свечу, встал на колени, а спина не гнётся, левая рука мешает — ни жива ни мертва. На коленках добрел до постели. Заполз. Закрыл глаза. И поплыло его тело по водам. И узнал эти воды — Иордан Нового Иерусалима.
Увидел вдруг стоящего на берегу старца. Был старец как свет. Узнал его Никон: смиренный Нил.
— Жду тебя в моём скиту, — сказал Нил.
— Всею бы душой! Ездил, бывало, теперь замкнут.
— Потерпи. Нынче так, завтра иначе.
Тут Никона потом обдало.
— Старче! Ты думаешь, я стяжатель?
— Разве не было?
— Было! Ради величия Церкви! — крикнул, но вышло петушком — стыдоба.
— Пора бы тебе смириться! — печально покачал головою святой старец и растаял в воздухе.
— Каюсь! Преподобный отец! Было! Было!
И проснулся, сокрушённый. Иродиакон Мардарий тихонько тряс за плечо.
— Кричишь и стонешь, святейший.
— Какой час?
— Пора службу служить.
Никон сел на постели, снова поднялась икота. Мардарий подал ковш воды.
— Кто-то поминает.
— Кому я надобен, горемыка-узник?.. Господи, кому и что готовит грядущий день?!
12
Для боярыни Морозовой, для княгини Евдокии то утро началось ещё с одного увещевания. Краткого, усталого.
Боярыня, не отвечая, перекрестилась по-старому, княгиня — как старшая. Сестёр вывели из монастыря. Федосью Прокопьевну ждали слуги с сукном. Понесли, княгиня сама пошла.
Доставили домой, в подклеть. Ноги снова заковали.
В людской стоял плач. Иные из дворни приходили на порожек поклониться госпожам. Увы! Иван Глебович не объявился. Мог бы ночью, тайно. Не осмелился.
Перед сном Федосья сказала Евдокии:
— Последняя ночь в родном доме.
— Куда же нас денут?!
— У Тишайшего тюрем много. Любитель по тюрьмам ходить, крохами со своего стола потчевать, — потянулась уркой к сестре, и та руку подала. — Как ласкова родная плоть. Ежели нас разлучат, молю тебя, поминай в молитвах убогую Феодору.
— Вкупе стоим, вкупе и держать нас должны.
— У злобы ухищрений много. Наш-то Навуходоносор мастеров любит. Есть у него козлорогие и на сие дело — как досаждать человеку. На всякий день у них новая боль припасена.
Ещё затемно — от сна не очнулись — пожаловал бедный Илларион Иванов, Стрелецкого приказа думный дьяк. Кузнеца с собой привёл. Освободили от железных пут ноги и тотчас возложили громоздкие цепи на шею, обвили руки. Боярыню Федосью Прокопьевну сверх того приторочили к тяжёлому дубовому чурбаку.
Евдокия стояла белая как снег. Но Федосья Прокопьевна возрадовалась, взяла кольцо с горла, поднесла к губам, поцеловала:
— Слава Тебе, Господи! Сподобил меня на юзы апостола Павла.
— Ох, матушка-боярыня! — только и сказал царёв слуга. — Пошли, дровни ждут тебя.
Нагнулся, подхватил чурбак.
Повели следом и Евдокию. Слуги жались по углам.
На дворе стояла пегая лошадёнка, в дровнях без короба — охапка сена. Приставы провели Евдокию мимо дровень.
— Рассаживайся, боярыня! — ухмыльнулся один из приказных.
Илларион подождал, пока боярыня сядет, чурбан положил повыше, чтоб цепь не гнула шеи.
— Сестрица, куда же тебя? — крикнула Евдокия.
Все молчали. Приставы сели на верховых лошадей, дровни тронулись. Везли мимо Чудова монастыря, под царские переходы. Лошадка едва трусила.
«Царь победою своей желает насладиться», — осенило Федосью Прокопьевну, и она, звеня цепью, подняла десницу и сложила перст к персту и три совокупно.
Алексей Михайлович и впрямь пришёл поглядеть на униженную, на раздавленную его самодержавным гневом и увидел: всесильна, супротивна. Боже ты мой! Каким взором опалила переходы. Слава Те, Господи, что его-то не углядела! И какая неистовая сила в сложении перстов её, в её цепях, в её крестьянских поганеньких дровеньках — Духом Святым вызолотило низверженную.
Ноги у Алексея Михайловича стали ватными. Оглядывался — не видит ли кто, как его пришибло.
За переходами приставы поскакали скоро, возница настегал лошадёнку. Везли Белым городом, по Арбату...
«Куда же это?» — не понимала Федосья Прокопьевна.
Вдруг распахнулись ворота подворья Печерского Псковского монастыря, пропустили дровни и тотчас затворились. Боярыню окружили люди Тайного приказа. Морды у всех умнёхенькие, в глазах наглость. Никто из молодчиков спину не переломил поднять чурбак, но боярыня тоже с места не сошла. Пришлось-таки царёвым слугам тащить тяжёлое дубье.
Привели в просторную келию. На стенах столпники написаны, Симеон Младший и Симеон Старший. В красном углу Псково-Печерская Божия Матерь Умиление.
Боярыня положила поклоны иконе. Села, где стояла, на чурбак.
Княгиню Евдокию привели в Алексеевский монастырь. Средний шатёр церкви Воздвижения Креста Господня разобрали, оставшиеся — как два перста, как Божие знамение. Сердце так и полыхнуло радостью.
Поместили княгиню в келейку к старице вида грозного, да вместо укоров окутанная цепями страдалица услышала:
— Ложись, поспи! Велено тебя водить на службы. Службы у нас долгие, а у тебя вон темно под глазами.
Евдокия поклонилась иконам, поклонилась старице, легла на лавку. Спала не хуже младенца: губы цветочком, на ланитах румянец. Разбудили к обедне:
— Не проспи Царствия Небесного.
Евдокия поднялась было, да Федосьино супротивничанье вспомнила: «Своими ногами, своими руками служить антихристу — ни, ни!»
Повалилась на одр, закаменела.
Монашенки заохали, побежали к игуменье. Вернулись перепуганные. Принялись стаскивать княгиню, на пол грохнули — лежит. Умоляли, толкали, щипали. Старица по щекам нахлестала. У княгини реснички вздрагивают, но терпит. Инокини опять к игуменье. Вернулись с рогожею, с носилами. Княгиню за руки за ноги — принесли в храм.
А страдалица, будто мёртвая, да и впрямь бледна. Игуменья шепнула — подняли носила. Прямо-то не поставили, чтоб княгиня не повалилась. Висит упрямица, пятками упираясь в пол. Ноги затекают. На пятом часу службы взмолилась:
— Опустите меня, старицы!
Инокини тоже изнемогли держать княгиню на весу, поставили носила на пол.
Алексеевский монастырь на Знаменке, родовитых дворов вокруг немало. Княгиню узнали. Подходили, смотрели с опаскою, отступали, чтоб близко не быть. Зато со службы да по Москве, по знакомым — с новостью.
На другой день от сановных баб в церкви теснота.
После службы старицы подступили к Евдокии:
— В храме Божьем ты как мёртвая. А вот глядим на тебя: глазки блестят, ручки-ножки подвижны. Зачем себя срамишь да и всех нас?
Голоском отвечала смиренным, а слова как каменья:
— Душа у меня мертвеет, когда слышу, как хулят Спасителя, как законы Его попирают.
— Не юродствуй! Ты, княгиня, ума вельми здравого! — рассердилась одна из стариц. — Неужто не теплеет сердце твоё, когда слышишь пение храмовое? У нас поют всей Москве в радость.
— Ах, старицы! Тяжко мне быть среди отступниц. Ваше сладкогласье — утробные испражнения.
— Негодная! — закричала старица.
Кинулась хлестать княгиню по щекам, по шее. Оттаскивать пришлось.
На всякую службу волочили инокини Евдокию Прокопьевну. Когда на носилах, когда на одной рогожке. Охотниц поглазеть на царёву супротивницу не убывало, но теперь Москва умирала от другой жгучей тайны. Где Федосья Прокопьевна? Куда Алексей Михайлович упрятал неистовейшую? Обрели блаженную мученицу её же сподвижницы, нежданно и просто.
На Знамение одна из инокинь, живших в доме матери Феодоры, именем Елена, помолясь с утра о здравии благодетельницы, шла по Арбату проведать одно семейство, хранившее втайне древнее благочестие.