Просто говорил Аввакум. Искушённый в посольских тонкостях Матвеев не только не услышал, не увидел, но и не учуял игры, затеваемой страстотерпцем. А игра была. После Матвеева приходил к яме стрелец, взятый воеводой Тухачевским на службу в Мезень. Повёз этот стрелец для передачи в Москву верным людям туесок, полный берестами. А на тех берестах страстотерпец процарапал лики царя Алексея и ныне царствующего Фёдора, патриархов Паисия, Никона, Макария, митрополита Лигарида. И ко всякой личине была приписка. Самая невинная у Лигарида — сребролюбец, продал Христа, у Никона — лустец баб, стало быть жадный до баб, а на иных берестах и совсем уж матерно. О царе Алексее — «в смоле сидит», о царе здравствующем — потатчик врагам Христовым.
Такое говорить царям — на кнут напроситься. Но что делать? Благоразумие гонимого утверждает гонителя в правоте. Страдание же, как и всё в человеке, стремится к высшей точке своей, за которой — рай.
...Дорога в Мезень из Пустозерска долгая. На пяти кораблях Тухачевский со своими спутниками плыл Печорой, Ижмой до Ижемской слободы, далее рекой Ухтой, переволокся на реки Весляну, Вымь, и опять волоками до реки Мезени, до Глотовой слободы. Город Мезень в семи вёрстах от Мезенской губы, а это уже Белое море — Москвы не видать, но за месяц-другой доехать можно.
Дали в Мезени Матвееву большой двор: дом в два этажа с подклетью, три избы, баня, амбар.
Отдохнув с дороги, понёс Артамон Сергеевич письмо Аввакума супруге его, Анастасии Марковне. Семейство расстриженного протопопа помещалось в добром доме.
Анастасия Марковна одета была в чёрное, но в лице ни скорби, ни измученности. Глаза смотрели приветливо, морщинок всего две, у переносицы. А ведь жизнь протопопицы — скитания. По Сибири, по Даурии, ссылка в Мезень, тюрьма...
— Здоров ли батюшка-то? — спросила.
— Здоров. С Фёдором воюет. — Вместе с письмом передал «Послание о Фёдоре». Не удержался, зачитал конец: — «Любите враги ваша, душеядцов же, еретиков отгребайтеся. Аще спасение ваше вредят, подобает ненавидети их». Вот он как, батька-то, на Фёдора. Но и себя не жалеет. Коли разленюся, говорит, давай и мне кнут на спину. Да не ремённый, каким воевода Пашков потчевал в Братске, но железный, огнём клокочущий.
— Такой уж он, Аввакум Петрович! — Анастасия Марковна поклонилась благодарно, просила гостя за стол, хлеба-соли отведать.
Кушанье было рыбное, приготовлено вкусно. За обедом Артамон Сергеевич спросил:
— От государя вашему семейству дают жалованье?
— Слава Богу, царь милостив. По грошу на человека в день получаем, малые детки по три денежки.
Анастасия Марковна перекрестилась двумя перстами.
Артамон Матвеевич чуть было стол не опрокинул, так его дёрнуло. И не оттого, что протопопица держалась старого обряда. Сам он, и сын его, и челядники получали на житье из казны, как Аввакумовы внучата!
Вернулся к себе в великой досаде. Тотчас сел писать челобитье царю: «Жалованья из мезенских доходов дано мне, Артамошке, сто пятьдесят рублей по три денежки, а на иные дни и не будет по три денежки, а на одежду нам твоего государского милостивого указу нет. А и противникам церковным, которые сосланы на Мезень, Аввакума жена и дети, и тем твоего государева жалованья на день по грошу на человека, а на малых по три денежки, а мы, холопи твои, не противники ни Церкви, ни Вашему Царскому повелению, а хлеб твоего государского жалованья в твоей великого государя грамоте написано — ржи двести четвертей, овса пятьдесят четвертей, ячменя тож, а мерою ныне Вашим великого государя указом медною мерою: всего будет — ржи сто пятнадцать четвертей, овса двадцать восемь и ячменя тож, и того ради Вашего государского жалованья радуем и плачем».
Наябедничал великий человек на малых, но гору новых гонений на семейство Аввакума возвёл, увы, сам Аввакум.
8
Царь с царицею сидели над серебряною братиною с изображением Предтечи Иоанна, крестящего Христа во Иордане, и ждали полночи.
— Я в детстве с царевной Татьяной Михайловной на воду смотрел. — Фёдор Алексеевич дотронулся до бровки Агафьи Семёновны.
— Пушинка?
— Лепота! Глазами глядишь — шёлк, а потрогаешь — колюче.
— Царицам нельзя быть шёлковыми. Вон как Наталье Кирилловне приходится беречься.
— Покуда я на царстве, Наталью Кирилловну, братца моего Петрушу не токмо обидеть — дунуть в их сторону не позволю. Ты не думай, я не забываю о вдове отца моего. Не забывать, помнить — царское дело. Ради праздника послал вчера в Преображенское триста рублей, да пять осётров, да камки наилучшей, да объяри, а Петру коня с седлом, с саадаком, и ружьецо. Вроде бы совсем детское, а стреляет взаправду.
— Ах, что это мы с тобой разговорились... Чудо пропустим.
— Мы с Татьяной Михайловной ничего не углядели.
— Ах, Господи! Колыхнулось бы! На наше счастье! Ради нашего дитяти!
Фёдор Алексеевич приложил перст к царициным устам:
— Не загадывай! Завтрашний день у Господа. Подаст — проживём и возблагодарим.
— Фёдор Алексеевич, ты гляди, гляди, вроде бы рябь?
Государь улыбнулся, положил руку на головку Агафье Семёновне:
— Пошли спать, милая! Утро вечера мудренее. Завтра служба праздничная, Крестный ход на. Иордань...
— А завтра или сегодня небеса разверзаются? О чём ни помолись — сбудется.
— Всякий день, всякую ночь для молитвы, коли сердце чистое, небеса не затворены...
— Фёдор Алексеевич, а о чём бы ты хотел Бога попросить?
— О покое в царстве.
— А я — чтобы сына тебе родить! — приникла к мужнему плечу. — Мне немножко страшно. Рожать — куда денешься! Уж такая доля женская... Я кричать не хочу. Я, когда маленькая ушибалась, — ни за что не плакала.
— Будь покойна. У нас докторов — целая дюжина.
Легли в постель. Задремали, но Агафья Семёновна спросила, и по голосу было понятно — улыбается:
— А в чём завтра будут бояре, твоя царская дворня?
— Богоявление — великий праздник. В золотых ферязях все должны быть.
— А на Масленицу в бархатных или в объярных?
— Масленица — всему народу радость. В бархатных.
Указ носить в разные дни разное платье боярам, окольничим, думным людям, дворцовым чинам Фёдор Алексеевич объявил в конце декабря.
— Ты у меня выдумщик! — Агафья Семёновна сладко потянулась.
— Если есть чем украсить жизнь, укрась её, — сонно сказал Фёдор Алексеевич.
— Отменил бы ты указ носить бабьи охабни провинившимся дворянам.
— Бабьи охабни носят робкие сердцем, кто с поля боя бежал.
— Господь Бог убийц прощает. Зачем позорить людей? Позор отца на всё семейство ложится. Детишек-то небось, как зверят, травят, и ровесники, и взрослые дураки.
— Милость царицы — цветы царства. — Фёдор Алексеевич дотронулся рукой до щёчки Агафьи Семёновны и заснул. Засмеялся во сне, и уж так славно.
...Царь спал, да супротивники его бодрствовали. В полночь в доме Ксении Ивановны, бывшей казначеи боярыни Морозовой, молились о завтрашнем походе верных на царя отступников, на погубителей веры и Святой Руси.
Игумен Симеон Крашенинников после молебна помазал елеем воинство своё, и первым Афанасия, сына Аввакума, принёсшего из Мезени оружие, произведённое и освящённое его батюшкой, протопопом — берестяные грамотки с личинами царей и архиереев, истребивших святость древнего обряда. На Афанасия глядели с горестным умилением: вылитый Аввакум, только шея-то длиннющая — лебедёнок! Дело предстоит страшное, рукастым медведям царёвым только лапой махнуть — слетит головушка.
Глаза у паренька — соколиками, отцовской породы, да ведь и человек северный, в Мезени родился. Шестнадцатый годок. С рыбаками в море хаживал.
Море — страх Божий, но простор, воля, а завтра — зверю в пасть.
Испивши святой воды, заговорщики легли спать. На полу, на тулупы. Через два часа их подняли. Помолились, попросили друг у друга прощения, пошли. По двое, по трое.