Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хватил чару двойного вина и лёг, как холостой, одиноко. Закрыл глаза и увидел ангела. Ангел стоял на самом краешке сна, уходя одним крылом за его пределы. Другое крыло, вроде бы вымокшее, висело немощно.

   — Да ведь я не изгалялся над мучеником. Как всех, так и его! На дыбу. Ну, пятки прижгли.

Артамон Сергеевич хотел встать, поклониться, но тело было неподъёмным — плита гробовая.

Ангел унылым крылом закрыл лик.

   — Отрекаешься?! Оставляешь?! — Ярость так и попёрла из груди. — Кому оставляешь?! Тёмному? Обещаю в сорока церквях отслужить молебны!

Кто-то дохнул ему на спину. Тепло, нежно. Так Авдотья Григорьевна шалит. Обернулся — тьма. Сказали:

   — А мне и одного молебна довольно.

Артамон Сергеевич рванулся прочь из сна.

   — Ты кричал, — сказала Авдотья Григорьевна, поправляя ему подушку.

Артамон Сергеевич встал, взял свою немочку-шотландочку на руки, отнёс в постель, лёг рядом. Любил не помня себя. Заснул, не разжимая объятий.

Степан Тимофеевич тоже спал. Вода била по голове, разрывая мозг, но ни стона, ни звука. А вот палачи устали до изнеможения. Прекратили муку.

Степан Тимофеевич, оказавшись на тёплой соломе, вздохнул, как младенец, и увидел ангела. Своего. Ангел принялся опахивать крыльями, утишая боли, но казак поглядел-поглядел да и сказал:

   — Оставь меня, коли Бог меня оставил.

Ангел заплакал, но не уходил, на месте топтался.

   — Прочь! — гаркнул атаман.

И ангел улетел, а тьма наполнилась благоуханием. Посыпались цветы, падали на обожжённые ноги, боли исчезли, тело окунулось в блаженную негу, будто в материнскую утробу попал.

   — Ты звал, я здесь, — сказала тьма.

   — Ах ты, кошка драная! — закричал Степан Тимофеевич на сатану, крестя все четыре стены.

Исчезли цветы, заныли кости, мучительной болью пронзило ноги. Но сквозь тьму упал ему на грудь тонкий луч света.

   — Я вернулся к тебе, — раздался голос, и Степан Тимофеевич понял: сё — Бог. И тогда он закрыл сердце рукой.

   — Уходи!

   — Но Я ТОТ, КТО победил сатану.

   — Уходи! — сказал Степан Тимофеевич. — Меня учили, что Ты — Правда, но где она, правда? Насильники не знают, чем себя ещё ублажить. И этак всякий день. А что Ты даёшь тем, кто имеет Тебя в сердце, кто, выбиваясь из сил, работает от зари до зари, а хлеба досыта не ест? Уходи, Твой мир — ложь.

   — Мой мир — Небо. Вселенная. Земная жизнь — поле. Я сею хлеб, а сатана — овсюг. Моего добра хватает лишь на семена, остальной урожай — зло. Так всё и катится.

   — Но Ты — Творец. Ты — Всевышний!

   — Я — Творец, да вольному воля. Люди мир на свой аршин мерят.

   — Что же Ты не помог — мне? Я бился за правду!

   — Ты бился за Камень Сытости. Отнять сей Камень у Змея — обречь людей на всеобщий плен. Тогда даже воли не станет у человека...

   — Уходи! — сказал Разин. — Какая может быть воля у голодного, у ограбленного хозяином своим? Запомни: человек — не собака, хоть иные и многие даже лижут за кусок руку дающего. Да не всё... Вот мой выбор. Воля не из милости, а потому, что человеком рождён, хлеб — по трудам. А Ты разбирайся со своим чёрным ангелом, дели землю, дели людей. Уж как-нибудь сам доживу Тобой отпущенное время. И муки мои — от Тебя! Только не надейся! Не услышишь моих стонов.

И пошарил подле себя, ища саблю, но зазвенела цепь. Упал в сон, как в пропасть.

   — Поднимайся, Степан Тимофеевич! — сказал палач. — Артамон Сергеевич ждёт тебя.

13

Хоть зажмурься: на столе белая, шитая серебряной нитью скатерть. Посреди осётр, каравай, братина с мёдом, скляница, налитая рубиновым вином.

   — Садись, Степан Тимофеевич, — пригласил Матвеев.

   — От государевых щедрот? Нехай! Я для государя немало потрудился, и когда на Крым ходил, и в Персидском походе. Двадцать один корабль в казну привёл да пушек с полсотни. Не считая ковров, тюков камки, парчи, сундука с каменьями да с жемчугом...

   — Ты не исполнил главного, Степан Тимофеевич. Не сумел поступить на службу к падишаху. Государю нужна была персидская узда на турецкого султана... Ладно! Ешь, пей.

Сел казак за последний свой стол.

   — Наливай, Артамон Сергеевич.

   — Мёда?

   — Давай вина. Чай, заморское.

Выпил чару медленными глотками.

   — Лучше дыбы! — Взял кусок осётра. — Прямо как в Персии.

Потянулся к братине с мёдом, налил чару с краями, задрал рубаху, плеснул на рану от крюка.

   — Ну а теперь палачей зови, боярин.

   — Кушай, Степан Тимофеевич. Сегодня день у тебя будет трудный, а завтра ещё труднее.

Разин отщипнул от каравая малую кроху.

   — Хорошо хлеб в Москве пекут. — И вскинул голову. — От кого ты, Артамон Сергеевич: от него, — показал пальцем в пол, потом возвёл глаза к потолку, — или от Него?

   — Я слуга царя. Сам понимаешь, пир с умыслом. Вот скажи, коли я тебя подмаслил, — много ли кладов тобою зарыто?

   — Я правду же говорил. Мы — казаки. Моя добыча — воля. Что может быть дороже воли?

   — Но чем тогда прельстил ты бывшего патриарха Никона? Уж он-то известный златолюбец.

   — Святейший для меня — не бывший. Да и что ты этак о монахе говоришь, о великом владыке? Святейшего Никона царь за отца почитал. Перелёты вы все!

Артамон Сергеевич ликовал про себя: пир удался, Разин выболтал главное — для него Никон патриарх. Оставалось узнать, что Никон хотел от казаков.

   — Ну, пей последнюю чару, да за дело наше, — обронил Артамон Сергеевич.

   — А по мне — так бы посидеть, погуторить с мудрым человеком. — Разин налил вина, выпил залпом. — О чём будешь спрашивать?

   — О царевиче Алексее, о царевиче Симеоне. Правдолюбцем себя выставляешь, а вон сколько лжи от тебя. Чистые имена покойных царевичей вымарал хуже не придумаешь... Держи ответ, Степан Тимофеевич.

Разин взял братину с мёдом, хлебнул, ещё хлебнул.

   — Ну, теперь хоть топи в воде, хоть глотку свинцом залей!

   — Твоя глотка ещё пригодится.

Палачи подняли атамана, распластали.

   — Где твои клады? — спросил Артамон Сергеевич, кивнув палачам.

Привели Фролку. Положили рядом. Загнали иглы под ногти больших пальцев на руках, на ногах. Сначала Степану Тимофеевичу — ни звука. Потом Фролке — вой, обгадился.

   — Убери ты его, боярин! Меньше шуму, да и воздух-то — срамота!

Страшно было слушать атамана. Он и теперь распоряжался. Артамона Сергеевича вдруг окатило мыслью, будто ожгло: это ведь он народ пытает. Весь народ русский. Потому и молчание в ответ.

   — Ну что, боярин, призадумался? Чем бы ещё казака пронять? Только куда уж больше, матушку мою сожгли... Ты, боярин, чего палачам-то доверяешь? Они меня любят. Ты сам за дело принимайся. Возьми-ка щипцы, раскали — да и хвать меня!

   — Я говорил тебе: я — не боярин.

   — Нет, так будешь. Ухватки те же.

   — За то, что ты сеял раздор между царём и боярами, между крестьянами и господами, — по ногам ему, по ногам, палками. Палками!

Били Стеньку, били Фролку.

Потом палачи отдыхали. Артамон Сергеевич пил воду.

   — На кобылку его, что ли? — предложил старый палач.

Артамон Сергеевич отмахнулся. Сказал доктору Блюментросту, присланному из Немецкой слободы:

   — Лаврентий, похлопочи над обоими. Приготовь к завтрашнему дню.

За Блюментроста просил пастор Грегори, пусть доктор покажет, на что годен, приготовит братьев Разиных к завтрашнему празднику.

Вся Москва пришла на тот праздник. Шестое июня, погода благодать. Отстояли утреню и семьями — на Красную площадь.

   — Была гроза, да рассеялась! — говорили храбрые люди с оглядкою: у доносчиков морды постные, глаза лупят невинно.

   — Говорят, под сенью будут казнить. Как бы не улетел. Стенька-то престрашный чародей! — шептали сведущие бабы.

Крутили головами, ища сени. Не было сеней.

Ждать собирались долго. Глазели на купола Василия Блаженного. Искали знамений и находили.

37
{"b":"273749","o":1}