— Милая ты моя! Любосердая! Ну, что ты? Слава Богу! Никто ещё в моё царствие не сожжён. А чтобы сердечко твоё песенки пело, пригласил я Ивана Васильевича Бутурлина вечерок с нами покоротать.
Боярин Бутурлин, назначенный воеводой Великого Новгорода, недавно прибыл из Парижа. Ездил к французскому королю Людовику XIV сообщить о восшествии на престол Московского царства великого государя Фёдора Алексеевича.
Бутурлин явился в государевы комнаты во французском, шитом золотом камзоле, в парике! Привёз в подарок картину, на которой были изображены французские дамы перед зеркалом. Затянутые в корсеты, в париках, в лицах томность, манящая загадочность.
— Все ихние бабы — великие притворщицы! — объяснил картину боярин. — В зеркале-то, видите, личины у них иные. Будто кошки друг на друга таращатся.
Рассказал Иван Васильевич о Версальском дворце, о фонтанах в огромном парке, о Большом канале. О трёх дорогах, лучами исходящих от королевских палат, яко от солнца. Видел боярин в Париже диво дивное, возили его в обсерваторию, и здесь, через большую трубу со стёклами, называемую телескоп, — взирал он на планиду Венеру. Однако ж более всего Бутурлин хвалил огромные картины в дворцовых залах.
— Сие заведение у них италийское. От тех картин — царям слава, а народам — свет просвещения!
После разговоров с боярином-парижанином и Фёдора Алексеевича потянуло иконы да парсуны глядеть. Сначала подвёл Марфу Матвеевну к Владимирской Богоматери с праздниками.
Мафорий[57] у Богородицы был нежно-вишнёвый, почти прозрачный, с золотыми проблесками.
— Иван-то Васильевич про свет просвещения, а ты, Марфушка, погляди-ка на Пресветлый лик. Умиление, печаль, забота. Перед сей иконой — душа настежь растворяется, а поплакать — так и сладко. Прокопий Чирин писал, устюжец. — Показал на длань Благодатной, тянущуюся к ручке Богомладенца. — Марфушка! Ты гляди, персты-то ведь светятся.
— А пяточка-то у Христа! — растрогалась Марфа Матвеевна. — Пальчики-то, пальчики!
— К такой иконе приложишься — и чист. Всё худое вытряхнется с души, как пыль из мешка... А сия икона двух братьев, Егора да Федота. «Иоанн Предтеча — ангел пустыни с деяниями». Оклад младшего, Федота. Видишь, шестикрылые серафимы, звёзды, луна, солнце. Перья-то на крыльях Иоанна — изумрудом отливают. В клейма вглядись. Вон Рождество Крестителя. Будто солнце в глазах от пелёнок. А какие краски взяты. То ли розовое с алым, то ли золотое с лепестками живыми.
Фёдор Алексеевич взял царицу за руку, быстро повёл в малую комнатку.
— А эта икона — моего писания... Клеймо для большой иконы. — Фёдор Алексеевич вскидывал на Марфу Матвеевну вопрошающие глаза. — Сё — Константинополь, когда князья Аскольд и Дир войной на Византию ходили. В ризах — горожане, в клобуке — патриарх. Со Спасом Нерукотворным Крестный ход идёт вокруг града, дабы спастись от россов.
— Пригоже! — похвалила царица. — Знамёна как кровь!
— Сё — древлерусские.
— Небо золотое, горы зелёные. Крепость с зубцами. Крыши красные. Всё у тебя, государь, цветное, весёлое!
Фёдор Алексеевич согласно закивал.
— Я, знаешь, что сделал? Поглядел роспись сего Егора, каких он красок для иконы запрашивал. А там и бакан венецианский, шижиль, блючиль. Вохра немецкая, кашинский сурик, черлень немецкая, киноварь, зелень, голубец. Кистями-то мастера хорьковыми пишут. Сё тоже секрет. Берёшь в иконописцы?
— Беру! — сказала Марфа Матвеевна, прижалась к мужнему плечу, а с губок-то её розовых и сорвись: — Ах, скорее бы Великий пост проходил!
Фёдор Алексеевич благодатно приобнял супругу. Согласился:
— Скорее бы.
2
Первого января 1682 года Артамон Сергеевич Матвеев пробудился от собственного смеха.
— Батюшка! Батюшка! — Андрей со свечой в руке вглядывался в отцовское лицо.
Артамон Сергеевич открыл глаза, посмотрел на отпрыска здраво, весело.
— Медведем себе приснился. Упёрся башкой в берлогу, налёг и дыру прошиб. А в дыре — солнце, Божий день.
— Учитель мой, Спафарий Николай Гаврилович, говорил: видеть во сне солнце — к хорошему. Кто солнце видит, сидя в тюрьме, тому выйдет — свобода.
— В нашей тюрьме зимой солнца не дождёшься, летом — ноченьки тёмной, звёздной. — Появились слуги, принялись одевать господина, Артамон Сергеевич немножко капризничал, раздавал лёгонькие ласковые оплеухи. Спохватился: — Андрей Артамонович, да ведь нынче у нас первое. Европейское Новолетие. С Януарием на порог наш вступил 1682 год. Что, Андрюша, скажешь?
— Новый год — новая жизнь.
— Смотря какая новая. Для нас что ни новей, то преудивительней. Я, Андрей Артамонович, старой жизни нисколько бы не погнушался. В нынешний-то день к нашему двору резиденты да посланники иноземные в очередь бы скакали. Я им пенную чашу, они мне — подарочек...
В дверь заколотили. Вошёл учитель Андрея Иван Подборский.
— С Новолетием, Артамон Сергеевич! Счастья и радости, Андрей Артамонович! А у меня для ваших милостей подарок! — Снова вышел за дверь и явился с двумя пушистыми зверьками. — Извольте, Адам и Ева.
Это были молоденькие, пятимесячные голубые песцы. Вернее сказать, серебристо-серые. Хотя шёрстка голубизной отливала.
— Зверята совершенно ручные! — ободрил учитель Андрея Артамоновича. — Угостите их рыбкой.
Рыба нашлась. Зверьки полакомились, охотно пошли на руки, и оба к Артамону Сергеевичу. Тот был доволен. Приказал откупорить бочонок заморского крепчайшего питья с голландского зверобойного судна.
Январь ещё только начинался, а с припасами совсем худо. На столе было вволю рыбы, хлеба же ни ломтика.
Не успели рассесться по лавкам — стук в дверь, грохот обмерзших собачьих унтов по сеням. В клубах морозного облака явился служилый человек.
Стряхнул с плеч тулуп, содрал с бороды, с бровей иней, сосульки и, поклонясь иконам, сказал:
— Великий государь самодержец всея России Фёдор Алексеевич явил пресветлую царскую милость, пожаловал тебя, Артамона Сергеевича Матвеева, и сына твоего, Андрея Артамоновича, указал, рассмотри вашу невинность и бывшее на вас ложное оклеветание, от пристава освободить и вернуть тебе, боярину, московский двор, подмосковные вотчины, все пожитки, оставшиеся за раздачею и продажей. А сверх того на корм — в Суздальском уезде село Верхний Ландех с деревнями, восемьсот дворов крестьянских. И повелел великий государь отпустить вас с Мезени в город Лух, где ждать вам нового указа.
Артамон Сергеевич стоял, держа на руках пушистых песцов. Опамятовался, пустил зверушек на пол, подошёл к иконе Спаса, поцеловал. Поворотился к служилому и ахнул:
— Лишуков! Сергей!
— Капитан Лишуков! — Царский посланец поклонился. — Токмо я не Сергей, а Иван сын Сергеев.
— Сын? Сын — пушкаря?
— В молодости батюшка пушкарём был.
— Господи! Я-то что! Твоему отцу нынче за пятьдесят. Как же ты похож, Лишуков, на моего Лишукова! Мы же с твоим батюшкой царю Алексею Михайловичу пушки спасли, брошенные среди поля воеводой Бутурлиным... С Новолетием тебя, Иван Лишуков! Садись за стол.
— Батюшка! — окликнул отца Андрей. — Вот оно, солнце-то! Освобождение.
Дверь снова отворилась, вошли воевода Гаврила Яковлевич Тухачевский, соборный протопоп, голова таможенного двора.
Помолились. Сели за стол. И, поднявши кубок с иноземным пьяным вином, Артамон Сергеевич объяснил:
— Ни единого дня не желаю длить моё тюремное сидение. Отъезжаем нынче же!
Тухачевский только головой покачал:
— Зачем этакая крайняя скорость? Пропитания на твою дорогу, Артамон Сергеевич, за день ну никак не поспею собрать. Лари в амбарах пустые. Всего в Мезени осталось шесть кулей ржи.
— А у меня три сухаря! Ей-ей, не брешу!
— О Господи! Когда же по-человечески станем жить? — вырвалось у воеводы. — Ладно! Три куля тебе с оглядкой хватит до Колмогорской крепости.