Три куля муки на тридцать едоков — не ахти как щедро, но для ледовитой страны — богатство. Призадумался Артамон Сергеевич: в дороге где хлебы будешь печь? Ради хлебов отложил отъезд на следующий день.
Оставшись один на один с сыном, пал перед ним на колени, плакал, будто плотину прорвало:
— Андрей, голубчик, прощения у тебя прошу. Моих ради грехов пережил ты разорение и великие печали. С детских лет познал тюрьму, понукания от рабов. Косточки твои пытаны стужей, ведаешь сызмальства, как дерёт нутро нестерпимый голод. Господи! Господи! Благодарю Тебя за избавление от неволи, от злых и добрых приставов! Обещаю Тебе, Господи, ради сына моего, жить смиренно и тихо. Отрицаются от гордыни! Своею волей не повлекусь добиваться близости царя, ибо знаю, каково падать с золотых палатей в погреб жизни.
Андрей стал на колени рядом с отцом, прижался щекою к его щеке.
— Батюшка! Ты и в тюрьме берег меня. Батюшка! Я от плоти и крови твоей. Я знаю, не стыдно быть гонимым. Пусть сего стыдятся те, кто не отвечал на твои слёзные письма.
Поставили перед иконами двенадцать свечей.
— Лишуков-то в царский Терем не вхож, не ведает, кому мы обязаны царской милостью. — Платок Артамона Сергеевича стал мокрым от обилия слёз, и Андрей дал ему свой. — Мудрость, сын, — знать недоброжелателей и кознестроителей своих, но почитать их всех надобно, как друзей. Не ошибёшься, не оттолкнёшь друга, коли ему опасно явить открыто свою приязнь к тебе.
Выехали Матвеевы из Мезени с великим почётом, воевода Тухачевский приказал из пушек пальнуть, колокола звонили. Уезжали, подгоняемые лютой позёмкой, да ветер-то, был попутный.
Насты уродились в ту зиму аршинные, оленей Тухачевский дал из своего стада, нарты птицами летели.
В Колмогорах[58] воевода князь Никита Семёнович Урусов встретил поезд Матвеева с большим почётом, будто это пожаловал Царский друг, хранитель государевой печати.
Отдохнув с дороги по снежным пустыням, Артамон Сергеевич, его сын, учитель сына, священник и вся дворня уже на лошадях, в удобных кибитках и санках, двинулись к Вологде. В Шенкурске была Матвеевым новая пышная встреча, с Крестным ходом, с подношением хлеба-соли. Расстарался воевода Григорий Стефанович Караулов. Его Артамон Сергеевич знал, когда ещё сам в полковниках служил.
Уже в Колмогорах узнали, откуда они, добрые тёплые ветры: Марфа Апраксина — в царицах, крестница! Не забыла печальников.
Март встретили в Вологде. Здесь воеводствовал стольник князь Пётр Иванович Львов. Князь, провожая, ехал с Артамоном Сергеевичем — уже в карете — добрых десять вёрст.
И вот она наконец Костромская земля, городишко Лух.
Домишко не ахти, этак живут какие-нибудь полковники, у которых во владении пяток изб. Артамона Сергеевича берёзовая роща обрадовала. Роща была частью имения.
Скинув в убогих хоромах тулуп, по ослепительному мартовскому снегу, голубою тропкой кинулся он к берёзам.
— Боже мой! — говорил Андрею, сын от батюшки ни на шаг. — Ты погляди, как белы! Не то что в наших ледовитых землях. Помнишь, там ведь деревца из одних жил, кручены-перекручены. А эти-то — лебеди!
Прикасался ладонями к белым стволам, трогал изумрудные мхи на корнях, в проталинах.
— Андрюша! Что ты на меня-то смотришь?! — вскинул руки в пронзительную мартовскую синеву. — Гляди, как берёзы по небесам гуляют! Весна, Андрюша! Наша милая русская весна!
Замерев, слушали гуды в вершинах. Гуды небесные были, как токи вод, небо текло. Облака текли, но казалось, синева мчит, тянет за собою коричневые от почек берёзовые вершины.
— Ну вот! — сказал Артамон Сергеевич, и лицо у него было счастливое, родное. — Ну вот! Кончилась наша зима. Может, и пустозерским сидельцам убудет наконец зимы-то. Царь наш молод, видно, добрый человек.
Сам же о Марфе Апраксиной думал. Смутно её помнил. Коза-дереза. Жалко, мало сделал для её семьи, когда в силе-то был.
3
Капитан стрелецкого стременного полка Иван Лишуков въехал в Пустозерский острог в день преподобной Марии Египетской. Воевода стряпчий Андриян Тихонович Хоненев, жалуясь на скудость в средствах, повинился: новый тын для тюрьмы, где сидят расколоучителя Аввакум, Лазарь, Фёдор и Епифаний, прошлым летом по указу великого государя устроили, а самих ямных изб переложить не успели, да и запасённых брёвен на четыре ямы никак не хватит.
— Летом уж как-нибудь поднатужимся! — обещал воевода царскому приставу.
— Ещё и не понадобятся избы-то, — сурово покряхтывая, обронил Лишуков.
Расспросы о сидельцах капитан начал со стрельцов, с охраны. Аввакум, узнавши о приезде человека из Москвы по их души, обеспокоился, попросил доброго караульщика добыть чернил и бумаги.
— Как бы сии мои письмы не стали последними.
Пугало батьку: среди верных есть чада неистовые, без благодатного водительства могут бед натворить.
Некий Исидор, батька жития чрезмерно строгого, требовал от своей паствы детства. Аввакум укорял Исидора: «А с жёнами совокуплятися с законными не возбраняй! Благое — по изволу добро, а не по нужде. Аще и без жены живёт, а рукоблудствует и иная малакия творит, сё есть зло. Ты, возбранивший Женитву, ответ дашь Праведному Судии».
Мирянина одного учил, как быть с исповедью: «Пошто идти к никонианину? Исповедуйте друг другу согрешения, по апостолу».
Диакону Игнатию написал о своих спорах с Фёдором, о Святой Троице. Наставлял: «Несекомую секи небось по равенству, едино на три существа или естества. Якоже бо слово от души рождается и паки в человека не возвращается, тако и Сын от Отца родися и во чрево Отчее не возвратися. Якоже Спас рече: Аз во Отце и Отец во Мне — волею, а не существо в существе. Три Царя Небесные, три непостижимые».
Успел батька Аввакум с письмами. Капитан Лишуков сначала вроде бы не спешил со строгостями, да вдруг в единочасье поменял охрану и приказал возить расколоучителей в избу, где стал постоем. Допросы вёл долгие, дотошные. Однако ж без пыток.
Платье на капитане было нового образца, куцее, узкое, руки наружу торчат.
— Узнал я тебя! — сказал Аввакум Лишукову, творя крестное знамение.
— Вроде бы не приходилось нам прежде видеться! — удивлялся капитан.
— Знавал я, знавал куцехвостых! Во снах являлись, грудь давили.
— Уж не за беса ли ты меня принимаешь?
— Ты говоришь!
Лишуков засмеялся:
— Много же в тебе дури, протопоп. Ишь, с Богом себя равняешь.
Аввакум снова перекрестился:
— Аз есмь червь.
— Признавайся, твои мерзопакостные грамотки в Москве с Ивана Великого кидали?
— С Ивана Великого? Экая честь! А что за грамотки?
— Ты не увиливай! Злохульные! Поносящие скверными словами царя, патриархов, святых архиереев.
— Нашёл святых. Те, что писаны о прислужнике антихриста, о Никоне — мои. О восточных приблудных патриархах — мои. О царях, умишком скудных, — так тоже мои.
— Признаешь?! Не под пыткою?! Спроста?! — Капитан даже растерялся.
— Се цари, патриархи, митрополиты — насланы на Святую Русь православному народу во искушение и на погибель. Кто им покланяется — тот Богу враг. Для нас же, чад Христосовых — есть три царя, и все на небесах. Есть и служители, поющие Троице славу, сё тоже на небесах, да в чащобах лесных, где звери живут, да в тюрьмах, гладом убиваемые.
— Не от голода умереть тебе суждено, неистовый человек.
— Что Бог присудит, тому и быть.
— Не Господь, а великий государь Фёдор Алексеевич указал мне сделать сыск о тебе и твоих товарищах и, коли вина откроется, повелел сжечь вас, всех четверых, в срубах.
Аввакум в лице не переменился, но голосом ослабел.
— Вот и венец нашим мукам, — поклонился Лишукову, к лицу его придвинулся. — Гей, горемыка! Велик жёрнов отягчит твою совесть. Да уж открою тебе сокровеннейшее: убивая нас — убьёшь своего царя. Сначала мы, через две недели — он. Сему же месту, где пепел наш развеется, быть пусту, непролазной травой порастёт.