— Послан аз, архимандрит Чудова монастыря, к тебе, государыня Федосья Прокопьевна, волею самодержца нашего, великого государя, царя Белого Алексея Михайловича. Изволь подняться и выслушать царское слово.
— Добрые люди, хотя бы и царь — днём приходят, — ответила боярыня из-под одеяла. — Ночью — воровская пора. Не ведаю, кто вы.
— Се — истинный чудовский архимандрит Иоаким, а я думный дьяк Илларион Иванов, — вступила в переговоры светская власть. — Великий государь послал нас предложить тебе вопросы и ждёт ответов вместе с Думой.
Боярыня сняла с лица одеяло, но не поднялась.
— Государыня Федосья Прокопьевна, в другой раз говорю: выслушай царское слово, как чин самодержавный требует, стоящи или поне[11] сидящи.
Боярыня закрыла глаза.
— Ну что же! — сказал архимандрит. — Силою понуждать не стану. Изволь ответствовать: как ты, боярыня, крестишься, как молитву творишь?
Появилась рука из-под одеяла, поднялась: перст к персту.
— Господи Исусе Христе Сыне Божий, помилуй нас! — И боярыня осенила себя знамением. — Сице аз крещуся, сице же и молюся.
Ксения и Анна, держащие свечи, охнули, слыша боярыню, свет заколебался, тени заходили по стенам, по потолку.
— Старица Меланья, — а ты ей в дому своём имя нарекла еси Александра — где она ныне? Потребу имеем до неё.
— По милости Божей, по молитвам родителей наших, убогий сей дом врата держит открытыми, — отвечала боярыня. — Принимает и странников, и убогих рабов Христа Бога нашего. Были у нас и Сидоры, и Карпы, и Меланьи с Александрами. Ныне же нет некого.
Дьяк Илларион взял у Ксении подсвечник со свечой, отворил дверь в чулан. Увидел на постели женщину.
— Кто ты еси?
— Аз князь Петрова жена есмь Урусова.
Илларион отпрянул прочь: князь Пётр Семёнович у великого государя — крайчий[12]. Таких людей лучше не задевать.
— Кто там? — спросил Иоаким.
— Княгиня Евдокия Прокопьевна, супруга князя Урусова, Петра Семёныча.
— Спроси её, как крестится.
Дьяк передал подсвечник Ксении. Сказал:
— Мы посланы только к боярыне Федосье Прокопьевне.
— Меня слушай. Я аз царём послан, я аз и повелеваю ти: истяжи ю!
Что верно, то верно: чудовский архимандрит к великому государю в комнаты ходит. Вздохнул Илларион, снова взял подсвечник у Ксении, вступил в чулан:
— Смилуйся, княгиня! Такова служба. Изволь показать, как крестишься.
Приподнялась Евдокия Прокопьевна, левою рукой в одр опёрлась, правую подняла и, глядя на свечу, сложила большой палец с малыми, а указательный с великосредним простёрла к пламени. — Сице аз верую.
— О, Господи! — вырвалось у дьяка.
— Что?! — вопросил Иоаким, ноздри у него так и раздулись.
— Молится, как отцы-матери учили, — сказал Илларион.
— Толком говори!.. Заодно, что ли, с сестрицею?
— Заодно, стать.
Возликовал архимандрит: Алексею Михайловичу только услужи — не забудет.
— К царю поспешу. Он ведь с боярами в Грановитой палате ждёт, с чем мы воротимся. Ты здесь будь! Смотри! Сбегут — не оберёшься беды.
Царь ждал, не отпускал Думу. Начальник Посольского приказа Артамон Сергеевич докладывал о польских послах Яне Глинском и Павле Простовском. Послы в начале декабря будут в Москве, едут требовать возвращения Киева. Надо ждать хитрых речей о гетмане Многогрешном. Поляки признают: гетман с Войском — подданные его царского величества на годы перемирия, а как будет заключён мир — Войско и гетман возвращаются в подданство короля.
Артамон Сергеевич ставил вопрос: как говорить с послами — уклончиво или прямо, чтоб и не зарились на казачество.
Дума думала, Алексей Михайлович лоб морщил, и тут вошёл в палату чудовский архимандрит да прямо к великому государю, пошептал ему на ухо.
— Евдокия?! — удивился Алексей Михайлович. — Не помню, чтоб гнушалась нашей службой. Всегда смиренная, разумная.
— Княгиня в супротивстве уподобилась сестре, а ругается злейше, чем старшая. Распря и распря!
— Аще коли так, возьми и тую. — Глаза царя стали, как ртуть, тяжёлые. — Пусть пых-то свой охладят! Всякая курица мне будет на царя кудахтать.
Коршуном налетел Иоаким на гнездо, отданное в его власть. Устроил сыск и допрос комнатных слуг, поварни, дворни. Всякая власть страшная, а когда царь брови сдвинул — вьюном крутись, коли жизнь дорога.
Дворня, сенные девушки, стряпухи, карлы, жившие на покое, — все перед архимандритом крестились, складывая три перста, читая молитву, — двоили первую буквицу: Иисус, Иисус, Иисус!
Диакон Иоасаф показал Иоакиму на Ксению да на Анну. Они, как заворожённые, держали подсвечники.
— Ваш черёд исповедаться, — сказал служанкам Иоаким.
Сначала Ксения, потом и Анна положили на себя крестное знамение, как от праотцев заповедано.
— В сторонку станьте. Особь от людей, Богу и государю послушных! — сказал им архимандрит.
Тут из дворца Иван Глебович со службы вернулся.
Иоаким испытывать стольника посчитал неуместным. Обронил, однако:
— Дом, бывший в великой почести, сосед государевым палатам, — хуже пепелища, коли на него пал гнев великого царя.
Боярыня, помертвелая, возлежала на пуховике, чуждая всему, что вокруг неё делалось. Иоаким встал над нею, как чёрная туча.
— Не умела жить покорно, прекословием себя тешила! Слушай же царское повеление: самодержец указал отгнати тебя от дома твоего. Полно тебе, враждой к Тишайшему монарху упившейся, жити на высоте. Сниди долу. Довольно разлёживать на перинах, иди отсюда прочь! На солому!
Федосья Прокопьевна лежала бесчувственной колодой. Иоаким смутился — тащить придётся рьяную супротивницу. Дьякон Иоасаф надоумил. Слуги посадили боярыню в кресло. Понесли из дому. Иван Глебович постоял-постоял, пошёл следом. До среднего крыльца проводил. Поклонился спине материнской, наперёд забежать, в глаза посмотреть... Не посмел.
— Ах, Иванушка! — только и сказала княгиня Евдокия: её приставы под руки вели.
Доставили сестёр в подклеть, в людскую. Обеим возложили на ноги, на щиколотки, конские железа, цепями сковали.
10
Злое ликование повергало Алексея Михайловича в тупое бездействие. Боярыня Морозова, княгиня Урусова — на цепях сидят! Федосья, супротивница, царской свадьбой пренебрегла, новой царице презрение выказала — поделом страждет, а вот сестрица-то её Наталье Кирилловне служила с подобострастием, словно бы за двоих. Урусов теперь глаз не смеет поднять, когда за столом служит. За дуру свою стыдно.
Алексей Михайлович посылал к патриарху Иоасафу Артамона Сергеевича: патриаршие дело следить, как у него народ крестится.
Святейшего одолели многие немочи, но говорил с Артамоном Сергеевичем ласково. Давно ли, подобно кресалу, лупил по староверам, так что искры сыпались, и вот изнемог, почуял ангела в изголовье — лепечет, как дитя: жалеть, мол, надобно заблудших. И плачет, плачет. Не дождался Алексей Михайлович поддержки от святейшего Иоасафа.
Горько жаловался великий государь ближайшему слуге своему:
— Погляди, что делается, Артамон! Все на меня! Разве не пастырское дело печься о послушании, о кротости?.. Не они ли, черноризцы, должны обуздывать неистовых?
— Всё так, Тишайший! Да ведь один чудовский архимандрит посмел допрашивать — Морозову! Урусову!
— Никона бы! Уж он-то не цацкался бы ни с Рюриковичами, ни с Гедиминовичами, — брякнул царь и поглядел на Артамона Сергеевича.
Тот, не моргнув глазом, посоветовал:
— Отдай ты сестриц митрополиту Павлу Крутицкому на дознание. Павел — пастырь суровый, но терпение у него ангельское.
Два дня в оковах просидели в людской боярыня с княгиней.
Восемнадцатого ноября, на мученика Платона, к сёстрам-раскольницам пришёл думный дьяк Илларион. Оковы с ног страдалиц приказал посбивать.