— Твоя неволя многим на зависть. — Подьячий государева Тайного приказа усмехнулся нехорошо, но на том допрос был закончен. Ушли.
День минул, другой, неделя... Следователи не показываются. Слепенький поп Варлаам, пугливая птаха, осмелел спросить монахов, что затевают царёвы посланцы — оказалось, отбыли. Ещё неделя миновала — пристав Шайсупов явился. Весёлый, пахнущий морозом.
— Отчего, старче Никон, дома сидишь? Солнышко, снега искрами горят.
— Неволить — ладно, я — невольник, но как ты смеешь измываться надо мною, государевым узником? — Святейший поднялся во всю свою громаду на пристава, а тот всё шутки шутит:
— Помилуй! Какие издёвки?! Гуляй себе хоть целый день, токмо на ночь спать возвращайся. Разве московские люди про сию милость тебе не объявили?
— Вон! — Никон сказал это голоса не напрягая, но у Шайсупова сердце в брюхо провалилось — рабское отродье. — Ко мне чтобы ни ногою, и на глаза чтобы не попадался. Не то!..
Поглядел как на пустое место, ноги в валенки, руки в шубу, шапку — на уши, рукавицы тоже не забыл взять и двинулся. Приставу почудилось, сквозь него прошёл, будто он, дворянин Шайсупов, и впрямь пусто место. Амброю опахнул, от шубы, что ли?
Солнце стояло за облаком, облако ярое, небо весны — голубее не бывает, на деревах иней, снег под ногой — поёт. Песни — взвизги дикие, но столько в них радости, что жить бы, как Бог живёт.
Никон чувствовал: морозец так и гонит со щёк его мерзкую вонючую немочь неволи. Хотелось упасть крестом, на снег-то, на искры-то алмазные, пред синеву, пред облака текущие, пред очи Божии!
На тропе среди деревьев увидел монаха. Шёл от хозяйственных амбаров к братскому корпусу. Что-то забытое, но знакомое пригрезилось в фигуре. Никон сошёл с прочищенной дорожки и не утонул в снегу. Наст был крепок, скрипы его ласковые, завораживающие.
Святейший подошёл к дубу. Снял рукавицу, дотронулся до коры. Хотелось уловить тепло, но дерево было холодное. Тут и вспомнилось!
В такую же вот зиму — но где, где?! — подошёл к нему монах, на колени опустился, пощады просил. К монаху кинулись патриаршие боярские дети, да настроение было хорошее. Выслушал просителя. А дело оказалось непростое. Монах ездил в Мангазею, для монастыря собирал милостыню. С немалой собольей казной возвращался да по дороге завернул в родную деревеньку. Увы! Привёл Бог явиться к отцову очагу сразу же после вихря. Тот вихрь раскатил деревню по брёвнышку, всю живность побил: коров, лошадей, овечек с поросятами, ни курицы, ни петуха, ни утки с гусем. Страх, но и чудо. Людей миловал, ни старого, ни малого не прибрал. И, видя, что отцу, матери, братьям, сёстрам, невесткам с детишками и всем прочим семействам деревеньки грозит неминучая голодная и холодная смерть, отдал монах казну деревенской общине. Соболей хватило не токмо избы поставить, но и лошадей купить, коровок, овечек... Вернулся в монастырь крестьянский благодетель без копеечки за душою. Игумен велел его кнутом бить, посадил в темницу, приказал голодом уморить.
Бог не оставил. Удалось сбежать, и просил монашек у святейшего справедливого суда. И суд был короток: схватить, на цепь!
— Неужто сгноил человека за Божеское дело?! — вслух сказалось. Взмолился: «Господи, как же я об этом иноке и не вспомнил-то ни разу! Господи! Ах, если бы Ты спас того бессребреника от грозного игумена, от меня, лютого!» — Безумный аз, церквями от Божия гнева откупался!
5
Переговоры с великими послами Речи Посполитой затягивались. Панским требованиям конца не было: вернуть Велиж, вернуть Себеж и Невель. Вернуть мощи, образа, утварь киевских костёлов, воеводские бумаги. Вернуть попавших в плен шляхтичей и других воинских людей. Жителям римской веры в землях, отошедших к Москве по Андрусовскому договору, разрешить допускать в свои дома капелланов. Требовали помощи военной силой против турок. Требовали назвать срок передачи Киева...
Глава русского посольства боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий прикидывался простаком.
— Уступи вам Киев, а тут турки! С турками Дорошенко, татаре. Вопрутся в Украину — пиши пропало! Украина станет Турцией.
Артамон Сергеевич Матвеев в споры не встревал, зато радостно приветствовал любое совпадение во взглядах, потихоньку выстраивал будущий договор, статья прикладывалась к статье:
Великие государи обязуются исполнять нерушимо андрусовские и московские постановления без всякого умаления и противного толкования.
Невозможность исполнения некоторых статей, как то: удержание Москвою Киева, вспоможение друг другу войсками — уладить на комиссии в июне 1674 года.
При наступлении турок на Речь Посполитую царь шлёт королю на помощь калмыцкие, ногайские и другие орды сухим путём, а морем — донских казаков, а также отдаёт указ Запорожью, чтоб тамошние казаки скорее выходили в море возможно большею силой своих чаек.
Людям католической веры, живущим в стороне папского величества, дозволяется ездить на богослужения в ближайшие костёлы за рубежом. Русским людям стороны королевской быть вольными в вере греческой.
Части Святого Древа, взятые в Люблине, мощи святого Калистрата, золото, серебро, утварь, колокола кафедры смоленской — сколько можно найти — возвращаются польской стороне.
Для Артамона Сергеевича договариваться с великим посольством короля было куда проще, нежели умиротворять гетмана Многогрешного.
Стрелецкий голова Александр Тихонович Танеев вернулся из Батурина от Демьяна Игнатовича в большом недоумении.
— Меня гетман выслушал и отвечал вежливо, — рассказывал Танеев, — но Григорию Неелову, который при гетмане от его царского величества, спьяна грубит, то и дело за саблю хватается: государь-де с королём замирился, Киев и всё казачество уступил полякам. Нам, казакам, у короля в подданстве никогда не быть. Киев, Печерский монастырь, города казацкие — головы положим, не отдадим.
— Пьянство Демьяна Игнатовича весьма опасно, — согласился Артамон Сергеевич.
— Ужас! — подхватил Танеев. — Переяславского полковника Райчу, залив глаза винищем, саблей посёк. Судью Ивана Домонтова пинками угощал, зарубил бы, да саблю у гетмана Неелов отнял, руки себе порезал. Да и на трезвую голову тоже хорош. Стародубского полковника Рословченка в тюрьму посадил. Стародум отдал своему брату, Савве Шумейке... От государевой грамоты, какую я ему привёз, Демьян Игнатович маленько присмирел. Устроили банкет у полковника Райчи, гетман приходил мириться, но в речах всё то же, кричал старшине: «Видите, какая мне милость от великого Белого царя? Полковника Григория Неелова с полком прислал, в полку тысяча ружей. Я до вас ещё доберусь!»
— А что же старшина?
— От старшины говорил обозный Пётр Забела, государю человек верный. Слова его доподлинно передаю: «Если бы не царская милость да не раденье батьки нашего, добродея, неотступного просителя государской милости ко всей Украине Артамона Сергеевича Матвеева, если бы хотя мало присылка Танеева запоздала, то быть бы на Украине большим бедам... Теперь всё у нас пошло хорошо, по-прежнему...»
— По-прежнему! — усмехнулся Артамон Сергеевич. — Я вчера переводчика Кольчицкого к гетману отправил с государевой грамотой. Снова бесится. Кто-то слухи на Украине пускает: полковник Солонина-де воротится из Москвы гетманом.
— Слухи такие есть, — подтвердил Танеев. — Ржевский Иван Иванович позвал у себя в Нежине полковника Гвинтовку на обед, а тот на дыбы: «Как к вам идти? Какие вы добрые люди, когда такое непостоянство? Киев полякам уступили, гетмана переменяете».
— Что нам ждать от Демьяна Игнатовича вскоре? — спросил Артамон Сергеевич, разглядывая шитый золотом образ Спаса, подарок от обозного Забелы.
— Он себя сам ярит! — сказал Танеев. — Не то, так другое.
— Измена будет? — прямо спросил Артамон Сергеевич.
— Оговорить не смею. Но полковники все друг с другом сносятся, договариваются стоять за Киев, если царь вернёт город королю. В полках готовятся к Киеву идти.